— Сего не докажу, но уверена: он может, ибо человек, видно, умелый и вхож, говорят, к «самому», на чай по утрам ходит, без него их сиятельства за стол не садятся.
— Сего не слыхала, — усмехнулась секунд-майорша, женщина не старая, с несколько увядшими чертами лица; заметив, однако, как пунцово вспыхнули маленькие уши Боровской, поспешно закивала: — Все может быть. Да, конечно, и на чай, и на кофей приглашают. Да я бы сама... — Осеклась, замялась. И Боровская понимающе усмехнулась: мол, знаю тебя, святошу, рассказывай.
Такие и подобные им речи велись в дворянских гостиных, в домах купцов и чиновников, и немудрено, почему к новому учебному году, где-то в середине июля, не стало отбоя от желающих поместить свои чада в Дом для бедных, причем просились не только малоимущие, но и весьма состоятельные владельцы обширных поместий. Сам граф Трощинский поместил в пансион, кроме Василия Шлихтина, еще троих своих дальних родственников и просил лично надзирателя отписывать ему почаще об их успеваемости и поведении.
Средней руки землевладелец Остроградский из Кобелякского уезда приезжал к Ивану Петровичу и просил о переводе своего сына из частной квартиры в Дом для бедных. «Но у нас тесновато, а на квартире все же вольготнее». Остроградский не согласился: «Пусть у вас потеснее, да зато буду знать, что сын мой чему-нибудь, кроме математики, научится. Пока ведь только математику и знает, к другим же предметам равнодушен». — «Чем же могу помочь?» — «Очень многим, сударь. Возьмите под свое наблюдение, самое наистрожайшее. Я слышал, были у вас такие, что не желали книгу в руки взять, а теперь — первые ученики...»
Пришлось уступить настойчивому отцу, и в Доме для бедных поселился Миша Остроградский, лобастый, несколько замкнутый, рослый не по годам первоклассник, принесший впоследствии немало хлопот надзирателю, но и немало радости.
Были и другие, настойчиво стремившиеся определить в Дом для бедных своих чад. Пришлось отказывать: в пансион при всем желании больше шестидесяти воспитанников не втиснешь. Получив отказ, родители не успокаивались, шли к губернатору, жаловались, а ежели тот не помогал — Тутолмин в самом деле ничем не мог помочь, — добивались приема у правителя края, но и всемогущий Лобанов-Ростовский был бессилен, мог разве только посоветовать съездить в соседние города: Чернигов, Прилуки, Харьков, Елизаветград...
И все же одному из претендентов, приехавшему к тому же слишком поздно, в конце ноября, Котляревский не посмел отказать, более того, сам был ходатаем за него перед директором училищ.
Тот день, как нарочно, был особенно хлопотным.
Все началось с самого утра. Едва Иван Петрович переступил порог пансиона, как Настя-кухарка пожаловалась: печь, наверно, «сказылась», дым «выедает глаза». Пришлось послать за печником, чтобы исправил дымоход. Затем выяснилось, что на обед нет говядины. Пожаловался на горло Коля Кирьянов. Иван Петрович не пустил его на занятия и вызвал лекаря: оказывается, Коля вчера шлепал по лужам в драных сапогах, пришлось отправить его обувь в сапожный цех.
Время после завтрака еще оставалось, и Котляревский решил проверить уроки у двух воспитанников. Выбор пал на Папанолиса и отбившегося от рук в последнее время Шлихтина. Папанолис бойко ответил на все вопросы, зато Шлихтин урока не подготовил, пришлось заставить его сесть заниматься.
— Еще раз такое повторится — пошлю письмо его сиятельству, — пообещал Иван Петрович. Вася взмолился, клятвенно заверил, что больше такого не будет; он побаивался гнева своего высокого покровителя — дальнего родственника графа Трощинского.
После уроков был большой учительский совет с участием не только преподавателей, но и помощников надзирателя. На совете Иван Петрович, разумеется, никогда не оставался равнодушным свидетелем происходящего, хотя не раз давал себе слово ни во что не вмешиваться, и, случалось, вступал в спор с преподавателями, а иногда позволял себе не согласиться и с самим Огневым.
На этот раз речь шла о неуспевающих. Назвали Остроградского. Он отставал по языкам, не успевал и по истории.
Как всегда, первым начал Квятковский. Распалясь, латинист стал кричать, называл Остроградского «позором гимназии», поскольку тот не учит латыни, пренебрегает ею. Какой же, спрашивается, будет прок из его учения? И вообще Квятковский натерпелся, с него хватит. Подумайте, как можно спокойно слушать такое: «Мне латынь не интересна»? Вы понимаете, господа: «не интересна»?
— Не могу больше. — Квятковский, тяжело отдуваясь, словно очень долго бежал и все время в гору, плюхнулся в кресло.
— Что же вы предлагаете? — спросил Огнев.
— Я предлагал, — ответил Квятковский, — и не однажды притом. А вы, Иван Дмитриевич, мольбам моим не вняли, и поэтому ныне мы пожинаем плоды.
— Собираем, — поправил коллегу Рождественский.
— Ах, оставьте.
— Так что вы предлагаете? — снова спросил Огнев.
— Я трижды предлагал и снова говорю то же самое: отчислить, только отчислить.
На совете присутствовали преподаватель французского и немецкого языков Вельцын, математики — Ефремов, российской истории — Рождественский, русской словесности и риторики — Бутков, рисования и черчения — Сплитстессер, по левую руку от директора, в большом кресле, обитом зеленым сукном, восседал законоучитель отец Георгий. Все они, как один, согласились с предложением Квятковского, не сказал пока своего слова лишь сам Огнев, молчал и Котляревский.
Иван Петрович терпеливо ждал: а вдруг кто-нибудь скажет слово в защиту ученика, судьба которого висят на волоске? Но все помалкивали, считая дело решенным. Сейчас выскажет свое мнение Огнев — и Миша будет исключен. А верно ли это? Виноват ли он? Пожалуй, все виноваты, и он, надзиратель, в том числе. Хозяйственные хлопоты отнимают время, не остается свободной минутки, чтобы поговорить с Мишей. А ведь Миша — это господам преподавателям известно — неплохо, очень даже неплохо знает математику, в учебнике Фусса нет, пожалуй, ни единой задачи, которую бы он не решил. Выгнать человека, конечно, легче, чем посидеть с ним лишний час, поработать.
Иван Петрович говорил обычно коротко и только по существу. Выждав, когда все выговорятся, он обратился к Ефремову, сидевшему с ним рядом: что можно сказать об успехах гимназиста Остроградского в математике. Ефремов пожал плечами:
— Наивный вопрос.
— Прошу, сударь, ответьте.
— Да будет вам. Математику Остроградский знает, хоть я и поставил ему четыре: упрямится и решает задачи по-своему.
Иван Петрович кивнул: понятно — и, уже обращаясь ко всем, сказал, что лично он против отчисления Остроградского из гимназии.
— Мы все, господа, виновны, что Остроградский не успевает, виноват и господин Квятковский, хотя, разумеется, признать этого никогда не решится.
— Помилуйте, в чем я виноват? — Квятковский удивленно приподнял густые, сросшиеся на переносице брови.
— Позвольте вам заметить, — очень спокойно и дружелюбно продолжал Иван Петрович, — вы не привлекаете к своему предмету, а скорее отталкиваете, заставляете зубрить, а подростку надобно знать, что он учит, его очень интересует смысл. Одни вас терпят, а другие — вот такие, как Миша Остроградский, — терпеть не хотят... Простите, Павел Федорович, но я был на ваших уроках и в этом убедился. Мы с вами говорили не раз, а вы упрямитесь. Вот и плоды...
— Увольте меня от ваших нравоучений, — сорвался Квятковский. — Кто вам дал право учить меня?
Котляревский не ответил; пусть решает Огнев, он же сказал свое слово и, ежели потребуется, будет настаивать: ни в коем случае не торопиться с отчислением, он лично уверен — Миша переменится...
Огневу рассуждения Котляревского показались убедительными, он и сам был противником зубрежки, стремился, чтобы воспитанники знали, что учат, тогда — верно говорит надзиратель — у них появится интерес к наукам. Сплитстессер, Ефремов и Бутков поддержали предложение Котляревского...