— Слушаю, пан учитель, — обернулся кучер.
— Останови!
— Что вы, Иван Петрович! Я прошу вас, это ведь шутка.
— И я так думаю. Но мне, пожалуй, лучше пройтись... Замерз я. Пробегусь и согреюсь... Погоняй, Лаврин!
Иван остался на дороге. Санки умчались мимо придорожных посадок.
Гудели тополя, плыли над ними белые разорванные облака, мельтешил снежок, красноватый в лучах предвечернего солнца. Впереди был ненавистный Коврай, ненавистный дом и эти лощеные, раздобревшие господа, а чуть в стороне, за перелеском, угадывался хуторок — небольшой, почти неприметный в степи. Как хотелось Ивану уйти туда сейчас же, бросив опостылевшую работу с томаровским недорослем. Но примут ли его там? Может быть, Голубович уже нашел учителя для своих ребятишек — скромного, тихого?
Иван еще раз обернулся, еще раз посмотрел на лесок, за которым скрывался хутор Голубовича. И зашагал к Ковраю. Ветер бил в лицо, а он шел и шел...
9
Вот и Новый год пожаловал. С елками, щедривками, новогодними играми и песнями. У каждого своя радость, свои надежды, только одной Маше невесело. Одной — в огромном доме.
Весь день и вечер была сама не своя, места не находила. Всякий раз ее тянуло во двор, она выходила и подолгу простаивала на крыльце.
Звонкая, необычно светлая ночь плыла над барским домом. Где-то в хуторе пели «Щедрик-ведрик», а кто-то тянул «Ой не шуми, луже», плакал, жалуясь, ребенок. Маша зябко куталась в платок, наброшенный поверх теплого суконного шушуна, тихонько и кротко вздыхала.
В последний раз выбежала перед тем, как сесть за новогодний стол. Вот-вот должен был выйти из своей половины дядюшка с приехавшим в гости дальним родственником Харлампием Антоновичем Семикопом. Уже второй раз приезжает пан Семикоп. Первый раз был месяц тому назад. И вот — снова приехал. Очень он неприятный, у него какие-то масленые глаза и холодные руки с проступающими на них синими прожилками. Когда, здороваясь, он коснулся ее руки, Маша вздрогнула, невольно отстранилась, а в душе что-то перевернулось, он же усмехнулся, будто жест девушки был ему приятен.
Маша удивлялась умному, рассудительному дяде Семену; что с ним творится, почему приглашает этого человека — тошнотворного, льстивого, со сладеньким голоском? Что-то, вероятно, случилось. Дядюшка, несомненно, имел какие-то свои, неведомые пока Маше виды. Однажды — недели две тому назад — за обедом он сказал, что такими людьми, как пан Харлампий, брезговать накладно. У него почти триста душ и пятьсот десятин пахотной земли, к тому же большой сад при доме и лесу немало, который нынче в хорошей цене. Вот ему, Голубовичу, как раз лес нужен, родственник будто бы обещал десятин пять соснячка — хватило бы и построиться, и кое-какой запасец сделать.
Слушая, Маша удивлялась: какое все это имеет отношение к ней, почему дядюшка рассказывает ей об этом, словно просит поддержки? Он ничего тогда вразумительного не ответил, вздохнул и, лишь допив добрый кубок сливянки, сказал:
— Молода еще. А старше станешь, душа моя, все поймешь.
И весь ответ. Думай что хочешь.
Маша продрогла, но идти в дом не хотела, не могла видеть глаза, Подернутые масленой пленкой, сухое желтоватое лицо. А сначала даже жалела его: вдовец, никого близкого в доме, некому и слово молвить, кругом — один стены.
А ведь это, наверно, ужасно: жить одному в неуютном доме. Именно таким Маша представляла себе дом пана Семикопа, и сердце ее сжималось от жалости. Сирота, не знавшая материнской ласки, она очень чувствительно относилась к чужому одиночеству, воспринимала его как свое собственное. Одинокому, по ее разумению, ничего не мило, его не радуют ни цветы, ни пенье птиц, ни ранний восход, и весь белый свет для него — сплошная серая пустыня...
Но, боже мой, чем она может помочь этому человеку? Ведь она сама, но существу, очень одинока и слаба, у нее нет ни матери, ни отца, ни брата, ни сестры родной. На всем свете один дядюшка, вырастивший и воспитавший ее, как свою дочь, да еще... учитель, Иван Петрович. В нем, в учителе, она угадывала — ей подсказывало сердце — того человека, который не задумываясь мог бы, в случае необходимости, постоять за нее, поддержать в беде. Этому открытию она втайне радовалась и боялась: а вдруг дядюшке станет известно об их отношениях? Семен Гервасиевич — человек добрый и даже чувствительный, но что ему стоит обидеть учителя, который для него — слуга, и только. Об этом ужасно подумать, а к каким бы привело последствиям, даже предугадать трудно.
Что же касается пана Семикопа, то она ничем, абсолютно ничем не могла помочь ему. А он все ездит, с сердечным содроганием Маша признавалась себе: неспроста зачастил пан Семикоп, неспроста возит дядюшке дорогие подарки. Вот и нынче подарил ему рысака из собственной конюшни.
Дядюшка, старинный лошадник, вспомнил прошлое — несколько лет прослужил когда-то в кавалерии — и прослезился, обнял родственника, увел к себе, а Маше сказал:
— Ты бы, душа моя, поухаживала за одиноким человеком. Скрась наше мужское общество.
Они вот-вот сядут за стол, и она обязана «украшать его», должна слушать неуклюжие, приторно-сладкие комплименты, от которых воротит. Боже, как тяжко! Но что делать? И дядюшку не хочется обидеть.
А время уходит. Тонко, едва слышно звенит ночь. Трещат во дворах плетни на морозе. Где-то щедруют. А из Коврая никого нет. Мария, подруга, обещала пригласить на Новый год, но, верно, передумала, не вспомнила. Где же ей вспомнить бедную сироту. Сидит рядом с учителем и воркует с ним... Он тоже хорош. Обещал приехать и забыл. Неужто забыл? Нет! Он помнит. Он не забыл! Если же не приехал, значит, не смог, не сумел...
Маша кутается в шушун, в теплый платок, смотрит и смотрит на заснеженную дорогу: а вдруг зазвенит колокольчик, из ночной белой мглы выбегут санки с резным облучком, запряженные парой лихих коней, и он — ее добрый, хороший человек — будет в санках. Он окликнет ее — и она все оставит и побежит, сядет с ним рядом — и поминай как звали Машу Голубович, уедут они встречать Новый год в Коврай. А может, и в другое место. Она поедет, куда ему захочется. Но нет его. Нет! А время идет.
Скоро, скоро позовут к столу, вот только большие часы в гостиной пробьют половину двенадцатого. Да, уже зовут. Надо идти. Снежок застыл на ресницах серебристыми звездами. В комнате он тает. От этого Маша кажется еще краше, в белом платье, с большой косой и полными слез глазами.
— Садись, душа моя!
Дядюшка показывает место между собой и гостем. А мальчики — Костя и Саша — сидят по другую сторону; в конце стола — управляющий с женой: чинные, важные герр Ганс и Гертруда.
Гость наклоняется к Маше, что-то шепчет, она непонимающе смотрит на него и не слышит: ей кажется, где-то прошуршали сани, зазвенел поддужный колоколец, она готова вскочить и бежать в одном платье на крыльцо, за ворота. Но это всего лишь ветка коснулась окна, и стекло зазвенело, как железное...
Вечер — при свечах и елке — тянется слишком медленно, такое чувство, будто ему не будет конца. Но надо терпеть. И Маша терпит. Пьет мелкими глоточками сливянку, только бы не просили, не настаивали, чтобы она выпила всю рюмку. Вымученно усмехается в ответ на восхищенный возглас гостя и... не выдерживает. Гость касается ее руки, чуть притягивает к себе, чтобы сказать, как она удивительно мила сегодня. Он пьян, от него несет вином. Задрожав, Маша порывисто встает:
— Я нездорова... Наверно, простыла... Простите, ради бога! Я уйду...
Поспешно выходит из-за стола. Дядюшка, у которого от выпитого красные пятна на лице, гость с холодными руками, немцы — все что-то говорят, выражают сожаление, а она ничего не слышит, торопится, бежит в свою девичью комнату, становится у окна: а вдруг он здесь уже, опоздал и стоит где-нибудь под снежным сугробом и ждет ее, не может дождаться?
Но за окном — белая пустынная ночь, полная таинственности и неизвестности. Она срывает с себя платье, надевает простенькое, темное и садится к столику. Вот сейчас бы налить воды в миску и растопить воск и погадать: что несет ей завтрашний день, что сулит Новый год?.. Она достает уже мисочку из подзеркальника и сразу же торопливо ставит на место: кто-то идет, слышатся тяжелые шаркающие шаги. Дядюшка! Слава богу, что не тот — ненавистный, с холодными, как лед, руками и такими же глазами — она заметила в последнюю минуту, как они сменяли окраску, мгновенно заледенели.