— Не знаю, не знаю, и оставьте, бога ради.
— Что же вы предлагаете? — спросил Огнев.
Ефремов так же быстро остывал, как и загорался.
Он недоуменно взглянул на директора, словно остановился вдруг перед непреодолимой преградой:
— Ежели бы знать... Но, повторяю, Остроградский — математик...
— Он не знает латыни, сударь, а сие значительно важнее вашей математики, — заговорил Квятковский снова. — А посему — отчислить.
— Придется что-то предпринять, отозвался, как всегда, несколько неопределенно Бутков и покраснел, понимая слабость своей ничего не говорящей сентенции.
— Исключить! — твердил Квятковский.
— Отсечь! — прогудел, оправившись от нападения Ефремова, законоучитель. — Другим — в назидание.
В кабинете Огнева снова воцарилась тишина. Слышно было, как билась о стекло первая весенняя муха; распустив нежные зеленые листья, сквозь которые проглядывало мягкое майское небо, к окну тянулась яблоневая ветка; где-то простучала быстрая пролетка. Однако ничто не могло отвлечь внимание собравшихся от мучившего вопроса: исключать Остроградского или оставить?
Котляревский, молчавший до сих пор, наконец поднялся со своего места:
— Позвольте, Иван Дмитриевич?
— Прошу к столу.
— Благодарствую, постою и здесь.
Почти все, за исключением Квятковского, с любопытством взглянули на Ивана Петровича. Уже не однажды слово надзирателя оказывалось весьма кстати. Да, он противник зубрежки, да, он требует отмены розог и — надо быть справедливым — добился этого, человек он вообще дельный, и послушать его интересно, и, может быть, даже полезно.
Котляревский — как всегда, аккуратный и подтянутый — был, казалось, совершенно спокоен, только глаза — черные, внимательные — выдавали его волнение.
— Принужден снова не согласиться с уважаемым Павлом Федоровичем, — сказал Иван Петрович и взглянул на Квятковского. — Мишу Остроградского я знаю, как и вы все. Он вежлив, почтителен со старшими. Кроме математики, он не отстает и в других предметах, в физике, естественной истории, статистике, географии. А вот с латынью у него плохо. Но кто в этом больше повинен? Он сам или вы... уважаемый Павел Федорович? Я говорил, и не однажды, и ныне смею повторить: вы, Павел Федорович, даже не пытаетесь найти дорожку к душе воспитанника, преподаете по старой методе, и потому происходят истории, подобные сегодняшней...
— Увольте, сударь... — взорвался Квятковский.
— Я не мешал вам, разрешите же и мне сказать. — Котляревский выдержал небольшую паузу и продолжал: — Но я далек от намерения обвинять только вас, Павел Федорович. Я виноват тоже. За хлопотами проглядел Остроградского. А обещал подтянуть его. И все же еще не поздно исправить дело... А вот ежели мы отсечем его, как предлагает отец Георгий, — поклон в сторону законоучителя, — то еще раз распишемся, как это было уже с нами, в своей беспомощности. Кроме того, скажу вам, господа. Остроградский в самом деле из всех воспитанников — лучший математик. Сие — важное обстоятельство.
— Вы хотите сказать, новый Ньютон? — съехидничал Квятковский.
— Не утверждаю, но и не отрицаю, — ответил спокойно Котляревский. — Что касается латыни, то знать ее Остроградский будет не хуже других... Да, да, не хуже других. В оставшееся до экзамена время, если разрешите, Иван Дмитриевич, я позанимаюсь с ним и надеюсь подготовить его к переводным экзаменам... Исключить же всегда успеем.
— Поздно, — сказал отец Георгий.
— Почему поздно? — спросил Рождественский. — Ничего не поздно!
Рождественского поддержали Вельцын и Ефремов. Одобрительно закивали Бутков и Сплитстессер. Последний, больше других симпатизировавший Котляревскому, друживший с ним, позволил себе заметить, что ежели Иван Петрович дал слово, то так и будет, он в этом уверен. Квятковский обрел вдруг снова дар речи и набросился теперь уже на учителя рисования: почему тот вмешивается не в свое дело? Что ему надо?
Огнев попросил наконец прекратить пререкания и сказал, что, пользуясь правом директора, он считает предложение господина надзирателя вполне приемлемым. И судьбу гимназиста Остроградского препоручает ему, надзирателю, который, как известно, латынь знает так же хорошо, как родной язык, и помочь воспитаннику сумеет, ежели, однако, успеет, времени к началу экзаменов осталось не так и много. Что же касается отчисления воспитанника, то с этим можно, как сказал господин надзиратель, всегда успеть. И вообще, ежели так поступать, как рекомендует Павел Федорович, — кивок в сторону латиниста, — то с кем станем завтра работать?..
Для Котляревского настали очень нелегкие дни. Он понимал, что возложил на себя новые и непростые заботы, но не в его характере было отступать и при более серьезных испытаниях.
Никто не знал, о чем Иван Петрович в тот день беседовал с Остроградским, но одно стало доподлинно известно всем: Миша, этот упрямец, отныне просиживает в комнате надзирателя над учебником латинского языка по меньшей мере часа четыре, а иногда и более. Время от времени к нему заглядывает Иван Петрович. В отсутствие же надзирателя — Дионисий. Когда дежурит Капитонович, он тоже заходит, чтобы проследить: не увлекается ли воспитанник одними задачками, вместо того чтобы подольше читать латынь.
Как-то однажды Дионисий по обыкновению заглянул в спальню проверить, все ли уже в постелях. Приоткрыв дверь, он увидел, что в дальнем углу, у свечи, заслонившись развернутой книгой, сидит Остроградский. Бормотанье его едва слышалось и, кажется, никому не мешало, в спальне раздавалось мерное посапывание. И все же Дионисий усмотрел в этом нарушение и приказал Мише погасить свечу. Остроградский упрямо качнул головой:
— Не могу.
— Это почему же?
— Не прочитал еще.
— Что же ты читаешь?
— Публия Вергилия Марона.
— А кто обещал уроков Квятковского не учить? — пошутил Дионисий.
Исподлобья взглянув на помощника надзирателя, Остроградский без тени обиды сказал:
— Мало ли что я когда-то обещал. Ведь меня учит сам Иван Петрович. Если бы вы хоть раз послушали, как он рассказывает, то и сами бы сели учить не только латинский, но и любой, даже ирокезский... — Миша поправил фитиль в свече. — А кроме того, он за меня поручился...
Дионисий, ничего больше не сказав, на цыпочках вышел из спальни.
Где-то в душе бывший семинарист, нашедший свое призвание именно здесь, в Доме для бедных, позавидовал своему начальству: чем Иван Петрович сумел полонить этих ершистых, несговорчивых отроков?
Никогда, сколько помнит Дионисий, надзиратель не повышал голоса на воспитанников, не сердился на них, во всяком случае виду не показывал, а они слушают его, любят ровно отца родного, со всяким делом бегут к нему, с нетерпением дожидаются из каждой поездки. Слово надзирателя для них — святыня, все, что ни попросит, они сделают обязательно.
Вот и Остроградского уговорил: сидит и заучивает грамматические правила, носится с латынью, как дурень с писаной торбой, а неделю тому назад не то что смотреть, плюнуть на латынь не пожелал бы. Да, нашел надзиратель дорожку к Мише, и теперь, поди ж ты, без напоминания, даже с охотностью этот упрямец учит римлян и сидит с учебниками, пока силой спать не уложишь. Наверно, не зря Иван Петрович поручился перед учительским советом, переведут Остроградского в старший класс, а Квятковского, пожалуй, тогда удар хватит, и поделом.
Слава богу, что службу ему привелось нести под началом господина капитана, даже упреки его — как награда. Три года в Доме для бедных миновали — словно три дня. Неизъяснимым теплом полнится сердце при одном лишь имени надзирателя, готов за него в огонь и в воду — пусть бы приказал... Спасибо дядюшке, что определил его в пансион, служить здесь — одна услада для души.
28
Что бы ни случилось, даже будучи очень занятым, в конце каждой недели, после уроков, Тарас усаживался в укромном уголке — подальше от товарищей, занятых игрой в «хлюста», — и писал матушке.