— Имеете в виду... телесные наказания?
— Иногда и... это.
— Но сие предосудительно, более того, я слышал: сие запрещено.
— Вы так думаете? — Левая бровь на сухом лице директора училищ вскинулась вверх: как вы, сударь, наивны. Но сказал Огнев другое: — Впрочем, да, запрет существует... Однако поживете — и убедитесь сами, что в нашем деле важнее и какая из метод лучше. Педагогика, сударь, наука древняя и, несмотря на то, весьма, весьма не изучена. Каждый в ней свои стежки открывает.
Коляска остановилась, можно было выходить, но Огнев не торопился, он продолжал развивать свои мысли: начал рассказывать, как отличается воспитание в одной стране от воспитания в другой, вспомнил древнюю Спарту, где слабых детей сбрасывали со скал в море, а в юношестве воспитывали выносливость и смелость; говорил о Китае и народах Индии, упомянул имена Коменского и Песталоцци, осудил метод воспитания Жан-Жака Руссо.
— Я сию методу не приемлю, впрочем, ее мало кто и знает у нас. Руссо кличет ближе к природе, а ведь так весьма легко воспитать и свободомыслие.
Котляревский, чтобы не истолковали его возражения как излишнюю самоуверенность, молчал. Он не верил, не представлял себе, что детей, отданных родителями на воспитание, кто-то смеет наказывать за то, что они не смогли быстро, как, может, хотелось господам наставникам, уразуметь преподанные уроки. И это в наш просвещенный век! Неужто невозможно ребенка, что как воск мягок, убедить в пользе учения? Неужто нет способа вызвать у отрока любознательность к непостижимо захватывающим тайнам науки?
— Не отрицаю, сударь, — продолжал говорить Огнев, поднимаясь на крыльцо по скрипучим ступеням, — не все одинаковы, имеются и прилежные, работать с такими — одно приятство. — Высоко поднимая ноги, обутые в глубокие галоши, он первым вступил в темные сени. — Но есть у нас и случайные на стезе науки, это беда наша. Забота, правда, об этом, прежде всего, господ учителей, хотя и надзиратель не должен оставаться в стороне в сем деле.
Полутемные сени выходили в длинный узкий коридор, по сторонам которого располагались комнаты — три слева и три справа, одна — в самом конце коридора. В углах — иконы и лампады на тонких медных проволоках. Пахло воском и сырыми поленьями, что лежали у печек.
— В доме пять спален, по восемь-десять отроков в каждой, — сказал Огнев. — В конце коридора — кухня и столовая зала, а вот здесь комната надзирателя. Ныне обязанности его исполняет дежурный помощник унтер-офицер Феодосий Капитонович.
Огнев толкнул низкую, обитую войлоком дверь в стене направо, но она не подалась, и он нетерпеливо постучал:
— Феодосий, отзовись-ка!
— А кто там?
— Отвори.
— Сей минут)
За дверью послышался скрип половиц, кряхтенье, шаги, наконец дверь распахнулась, и на пороге появился унтер-офицер. Он был заспан, взлохмачен, в мундире и высоких сапогах, но мундир давно, как видно, не глажен, сапоги не чищены, а стрелки усов — особая гордость подобных служивых — в гусином пуху. Увидев директора гимназии, а с ним незнакомого военного в чине капитана, унтер сразу подобрался, отдал честь и, пристукнув каблуками, крикнул:
— Смирна-а! Слуша-а-ай!..
— Очумел, братец, — поморщился Огнев. — Где находишься? Нешто тебе казарма тут?
— Виноват, привиделось, — заморгал красными глазами Феодосий.
— Поменьше употребляй, уразумел? Тогда и не привидится.
— Так точно!
— Да уж точно... Но скажи, что у тебя тут? Все живы? Чем занимаются?
— В мои часы ничего особливого не случилось. Воспитанники отобедали и занимаются.
— Чем?
— Кто чем. Одне читают, другие пишут, а некоторые задачки высчитывают... Правда, один сегодня оплошал малость. За обедом. Аполлон Кульчицкий. Со второго класса. Костью свиной подавился, известное дело, за лекарем послали, а их благородие, будучи в некотором подпитии, ни ехать, ни идтить не в состоянии, тогда я... — Унтер тронул, словно нечаянно, усы, сиял с них гусиное перышко, — тогда я собственноручно дал оному балбесу, то бишь отроку, раза два по шее — и она того-с...
— Выскочила?
— Так точно, вашество, и ныне лежит на предмет обозрения. — Феодосий указал на стол, где рядом с солонкой и деревянной табакеркой лежала небольшая желтая косточка.
Огнев брезгливо поморщился.
— Можешь выбросить... Что это тут у тебя, братец, дух тяжелый такой? Пошто окно не отворишь?
— Окно я заколотил, но позвольте, сей минут отворю.
— Потом... А пока вот что сделай. Собери в столовой зале всех воспитанников, буду иметь честь представить господина капитана, назначенного надзирателем.
Выпятив грудь, Феодосий повернулся к Котляревскому:
— Оченно рады, ваше благородие, потому как заждались, спасу нет. Им, отрокам, нужен глаз, да и... рука твердая, а я, сами видите, уже не того-с... Они же, что твои телки годовалые, балуют.
— Хорошо, Феодосий, хорошо, — нетерпеливо покашлял Огнев, — потом расскажешь, а сейчас собери всех немедля.
— Слушаюсь.
Пока Огнев и Котляревский оставались в комнате, унтер обошел спальни и собрал всех воспитанников в столовой, которая служила и актовым залом. Слышно было, как хлопают двери, а Феодосий покрякивает: «Шевелись, сами господин директор пожаловали... и надзиратель с ними новый». Все явственнее становился нестройный топот ног.
— Идут, — как бы с сожалением сказал Огнев. — Иной же раз, бывало, час прождешь, пока соберутся.
— Феодосий — он кто? — спросил Котляревский.
— Местный житель, одинок яко перст, участник турецкой войны, ранен был и в отставку посему вышел. В пансионе имеется еще один помощник надзирателя — бывший семинарист, изгнан из семинарии за пристрастие к оковитой.
— А как же теперь?
— Что именно?
— В каком виде является на службу? Пристрастен к зелию до сих пор?
— Не без греха. Но кто без оного?.. Предупрежден, ведет себя скромно. По правде ежели, я бы изгнал обоих, но кем заменишь? Да и не каждый пойдет: плата низкая, а колготни с детьми — скоро сами убедитесь... — Огнев не договорил, запнулся, словно бы предупреждал, а может, и запугивал, в надежде, что Котляревский откажется от назначения. В самом тоне, разговоре Огнева о помощниках надзирателя легко было уловить и невысказанную обиду; почему он, капитан, обошел его и сам обратился к князю?
Иван Петрович больше ни о чем не спрашивал. Да, Огнев дал понять, что не скоро он, капитан, удостоится его доверия, и это было огорчительно: чем заслужил подобное отношение? Без его, Огнева, ведома получил назначение? Но ведь был у него, просил. Ах, об том уже забыто!..
Вошел Феодосий, с трудом переводя дыхание, доложил: собраны все, отсутствует Замчевский, отпросился домой и пока не вернулся, и еще нет одного — Мокрицкого Федора, отлучился без спроса.
— Как без спроса?
— Сам не знаю, вашество... Убег, стало быть.
— Разберись, и ежели что... сам понимаешь, дабы впредь искоренить подобное...
— Слушаюсь!
Едва вслед за Огневым Котляревский переступил порог низкой и длинной комнаты, именуемой столовой залой, как на него тут же уставились десятки глаз. Серые, черные, голубые, карие — они смотрели испытующе, с подозрением, надеждой, следили, не пропускали — Иван Петрович был в этом уверен — ни одного его движения.
Он знал; ничто не укроется от этих глаз, даже ученики, казавшиеся равнодушными, безразличными, тоже следят за ним, видят его смущение, замечают, как он побледнел, как на лице мелькнул и погас страх. Не взял ли он на себя слишком трудные обязанности? Когда-то он, будучи учителем, не смог справиться с одним лишь учеником — так и не добился от молодого Томары любознательности, стремления самому доискиваться правильного решения наипростейших задач, а в имении Голубовича было совсем иное. Там помещичьи отпрыски отнеслись к нему, как и должно ученикам, он быстро подружился с ними, и мальчишки ходили за ним по пятам, хорошо учились...
Имение Голубовича... О чем он вспомнил? Как давно это было и... как свежо в памяти. Словно вчера только разговаривал с Марией, провожал ее домой поздно вечером, а она, прощаясь, сказала, что любит и будет ждать его одного... Больше они не встречались. Шестнадцать лет миновало, а он все помнит...