Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Об этой связи сознания, озабоченного космическим беспределом, трагического мироощущения и любви к жизни хорошо скажет Бунин в романе, написанном на автобиографическом материале, «Жизнь Арсеньева»:

«У нас нет чувства своего начала и конца. И очень жаль, что мне сказали, когда именно я родился. Если бы не сказали, я бы теперь и понятия не имел о своем возрасте <…> и, значит, был бы избавлен от мысли, что мне будто бы полагается <…> умереть. А родись я и живи на необитаемом острове, я бы даже и о самом существовании смер­ти не подозревал. „Вот было бы счастье!" — хочется прибавить мне. Но кто знает? Может быть, великое несчастье. Да и правда ли, что не подозревал бы? Не рождаемся ли мы с чувством смерти? А если нет, если бы не подозревал, любил ли бы я жизнь так, как люблю и любил?» (6,7).

Из сказанного можно сделать вывод, что немало в проблематике и освещении её у символистов было близко Бунину, хотя он обычно, за редким исключением, не признавал это публично. Так, к примеру, поэзия В. Соловьева, в сущности, мало интересовала Бунина, а вот взгляды его на задачи поэзии (что политические, гражданские пробле­мы, как и вся суета будничной жизни, — чужда поэзии, что поэт имеет дело с вековечными глубинами бытия) во многом отвечали бунинским. Совсем не случайно несколько позднее он довольно резко осудил себя за то, что продолжал сотрудничать с писателями — «знаньевцами», хотя давно понял, что ему совсем не по пути с ними, — ему глубоко чуждо было их стремление откликаться на злобу дня, затрагивать и обсуждать общественно — бытовые вопросы. (В одном из своих писем к брату он называет М. Горького «Краснопёрым», явно имея в виду, что тот был очень уж скор на злободневные отклики и открыто симпатизировал революционерам).

Нет, отнюдь не в эту сторону была направлена его редкая наблюдательность, его поэтическая склонность души, не те были его кумиры, поэты, которых он читал и перечитывал и не только в ранней юности. Многое дает в этом смысле сцена из «Жизни Арсеньева», в которой герой читает Лике свои любимые строчки из стихотворений Фета. Мы видим здесь не только то, как глубоко и тонко разбирается он в такой поэзии, что именно ценит в ней, но также и спор, который ведет уже не только и не столько Арсеньев с Ликой, сколько Бунин с критиками, так часто, и на всех этапах его творчества, упрекавших его в том, что пейзаж занимает неоправданно большое место в его поэзии, и что сама по себе природа, объективно воссозданная, мало что прибавляет к поэзии, к познанию человека.

«Я часто читал ей стихи.

– Послушай, это изумительно! — восклицал. — „Уноси мою душу в звенящую даль, где, как месяц над рощей, печаль!"

Но она изумления не испытывала.

– Да, это очень хорошо, — говорила она, уютно лежа на диване подложив обе руки под щеку, глядя искоса, тихо и безразлично. — Но почему „как месяц над рощей"? Это Фет? У него вообще слишком много описаний природы.

Я негодовал: описаний! — пускался доказывать, что нет никакой отдельной от нас природы, что каждое малейшее движение воздуха есть движение нашей собственной жизни…» (6, 213-214).

Это суждение Бунина следует отнести к числу наиболее важных и даже ключевых. В нем своеобразный ответ тем исследователям его поэзии, которые, даже высоко оценивая её, вместе с тем, утверждали, что пейзаж в его стихах — величина самоценная и самодостаточная, что Бунин хочет быть лишь созерцателем природы, стремится как можно объективнее воспроизвести её во всех и обычных и неожиданных проявлениях. Именно поэтому человек и его проблемы или вовсе отсутствуют в его стихах или находятся где-то на периферии. Не остается места в них и личности художника, его чувства и мысли едва обозначаются.

В подобных рассуждениях поражает какое-то удивительное нежелание понять ту особую роль, какую в его творчестве выполняют пейзаж и явный переизбыток бытовых деталей. «И действительно, — пишет Ф. Степун, — все его вещи — прежде всего описания: мира, людей, событий; медленные, подробные, тщательные, бесконечно со­вершенные, но на первый взгляд как будто внешние. Этой внешностью Бунина <…> часто корили; из-за нее упрекали его в холодности, в жестокой несправедливости…

Такое представление о Бунине, конечно, глубоко неверно <…> Во всех писаниях Бунина перед нами предстает мир до конца знакомый и все же неузнаваемый; совершенно внешний и все же бесконечно глубокий…»

И дальше, самое, пожалуй, главное, что следует особо выделить, ибо здесь Ф. Степун, как представляется, ближе всего подходит к пониманию самобытности этого художника. Для большинства бунинских вещей, — пишет он, — характерно «растворение человека в природно-космическом бытии», в чем таится «совершенно особое очарование, которым дышат его описания природы». И можно сказать, «космически природная сущность человека впервые превратилась под пером Бунина в трагедию человеческого духа, и в этом превраще­нии <…> и заключается то совсем новое, что дал нам Бунин» [311].

В своих размышлениях о своеобразии, самобытности таланта Бунина Ф. Степун приоткрывает еще одну, весьма существенную грань: Бунин думает глазами, и лучшие страницы его наиболее глубоких вещей являются живым доказательством того, что созерцание мира умными глазами стоит любой миросозерцательной глубины» [312].

Бунин неоднократно пытался объяснить, и в том числе — самому себе, в чем именно состояла особенность его как художника в восприятии и познании мира. В этой связи он не раз сравнивает себя с Л. Толстым. Так, в дневнике Бунин приводит высказывание Толстого: «Я как-то физически чувствую людей» и далее пишет о себе: «Я всё физически чувствую. Я настоящего художественного естества. Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду — и как остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!» [313]

Но вот, спустя, примерно, десять лет, после того как была сделана эта запись в дневнике, состоялся спор Бунина с Ф. Степуном о Толстом, об изобразительном творчестве и стихии мысли у него. Как раз в это время Ф. Степун писал свою статью о Бунине, которая цитировалась выше. В ней, как мы видели, автор приходил к выводу, что «созерцание мира умными глазами» у Бунина «стоит любой миросозерцательной глубины». А в этом споре Ф. Степун отстаивал принципиально иную точку зрения (её, кстати, отчасти разделял и такой знаток Толстого как Д. Мережковский): «Толстой был изумителен, когда он писал образами, но едва он пытался мыслить — выходило наивно. Он мыслил „животом"». В ответ на это Бунин возразил: «образное мышление Толстого — это высшая мудрость» [314].

Справедливости ради следует сказать, что и применительно к Бунину Ф. Степун употребляет слово «наивный», но при этом нисколько не умоляет его мыслительные способности. Вот как он это делает: «Один из самых подлинных и в шиллеровском смысле этого слова „наивных" художников, никогда не говорящий о вещах, но заставляющий вещи говорить с нами, Бунин естественным образом не разрешает в своих произведениях „мировых задач", не развертывает в них „психологических бездн", не решает „социальных вопросов”. Упрекать его художественную подлинность в некоторой теоретической бедности при желании можно, но не видеть громадного ума Бунина зрячему человеку нельзя» [315].

Итак, Толстому было отказано в «громадном уме» («мыслил “животом"»), хотя он, кстати сказать, в отличие от Бунина, и «социальные вопросы» решал и «психологические бездны» развертывал. Однако данном случае отнюдь не противоречивость позиции Ф. Степуна заслуживает внимания (Толстой к тому времени давно уже умер, а Бунин числился в добрых знакомых, да и, к тому же, только что получил Нобелевскую премию). В данном случае хотелось бы подчеркнул совсем другое, а именно то, что весьма многие, а не только Ф. Степун, не могли согласиться с тем, что «образное мышление — высшая мудрость». Не разглядели и не оценили во всей глубине и оттенках это «образное мышление» Бунина, как уже отмечалось выше, Блок и Брюсов, М. Горький и Куприн, а также, к слову сказать, и Мережковский, критик тонкий и проницательный. Как вспоминал М. В. Вишняк, хорошо знавший чету Мережковских, они считали Бунина «описателем», а не писателем и, прежде всего, на том основании, что он не был мыслителем, то есть не касался, по их мнению, «миров иных, смысла человеческой истории, мироздания, Бога. Бунин, конечно, огромный художник и мастер слова, у него превосходная память, слуховая и зрительная, но в поле его зрения и творчества лишь сущее: природа, зверь, любовь, смерть, — описание без попытки осмыслить описываемое, без сведения к единству начал и концов» [316].

вернуться

311

Степун Ф. Встречи. — М., 1998. — С. 96, 100, 109, 111.

вернуться

312

Там же. – С. 94.

вернуться

313

Бунин И. Лишь слову жизнь дана. — М., 1990. — С. 132.

вернуться

314

. Кузнецова Г. Грасский дневник. — М., 1995. — С. 218.

вернуться

315

Степун Ф. Встречи. — С. 94.

вернуться

316

Вишняк М. В. Современные записки. Воспоминание редактора. — СПб., 1993. — С. 97.

91
{"b":"244613","o":1}