Эти комические выходки, из которых хозяин извлекал немалую выгоду, проводились за его счет и к выгоде раба. Раб, поставленный на службу чувственности хозяина, – будто сам он не имел потребности удовлетворять такие же желания, как будто вся его жизнь была некоторым образом отгорожена от подобных настроений, – любил, так же как и хозяин, отдых, роскошь, хороший стол, удовольствия. Ему отказывали во всем, иной раз даже в остатках тех праздничных пиров, которые сервировались так роскошно: «Даже остатки от стола запрещены рабу, как говорят женщины; если один из нас выпьет однуединственную кружку вина, он уж ненасытное брюхо; если он стащит самый маленький кусочек, он уже бездонная глотка». Многие действительно проявляли воздержание, и им резонно удивлялись как чуду дисциплины; но многие без борьбы позволяли себе катиться по той наклонной плоскости, по которой влекли их природные склонности, и присваивали себе все, что только возможно, из тех радостей, бесчувственным орудием или бесстрастным свидетелем которых хотели их сделать. Они крали, отправляясь на рынок; хозяин, который посылал за ними других рабов, чтобы они следили за их покупками, этим часто добивался только того, что его обманывали вдвойне, а сам он, как в «Характерах» Теофраста, получал прозвище недоверчивого. Они крали при исполнении обязанностей, поскольку на них не был надет намордник, как на раба философа Анаксарха; они уже заранее старались стащить из обеда хозяина кусочки наиболее вкусные, дополняя их соответствующими возлияниями. А если они бывали поварами? Воздержание было бы вещью невероятной… не будь даже такого случая, какой мы видим у Аристофана с его двумя рабами Тригея, выведенными им в первой сцене «Мира». Во всякой другой обстановке и особенно для наемных поваров воровство было традицией и правилом: один из «шефов» дает уроки этого своим помощникам в «Сотоварищах» Эвфрона и в «Тезках» Дионисия. Каждый брал сколько мог, без зазрения совести, в зависимости от окружающей его обстановки: рабочий – от продуктов своего труда, управляющий – от всего. Так действовали все, начиная с честного эконома, который, имея желание беречь добро своего хозяина, обращал в свою пользу все, что он спасал от мотовства своего господина, вплоть до расточительного раба, который с одинаковым безразличием растрачивает как свои сбережения, так и состояние, которое он должен был охранять. Театр не был бы полным изображением реальных сцен жизни, если бы наряду с рабами, которые отдают свою ловкость на службу интересам хозяина, не было Таксила в «Персе» Плавта, ведущего смело и без всякой маскировки всю интригу в своих интересах, корчащего из себя хозяина и даже больше чем хозяина, так как ему нечего беречь, кроме своих плеч, а их он не жалеет.
Какую узду можно было накинуть на подобные свойства, когда самый принцип нравственности не считали возможным признать для раба; и какой счастливый случай мог бы дать ему возможность применить правила, специально выработанные для раба философией господ? Использовать любой ценой все чувственные удовольствия – такова была вся философия рабов, и среди них не было недостатка в учителях подобного рода. В пьесе Алексиса, так и названной «Учитель разврата», один раб говорит:
Чего ты мне еще городишь?! Ишь, Лицей, Софисты, академия! Давай-ка пить,
Да брось все эти пустяки, ей-ей, Манес!
Дороже нет, как собственный живот; он твой Отец и мать, тебя родившая опять.
Все эти пороки появляются перед нами как бы во всем их естественном, неприкосновенном виде в лице этих существ, преданных чувственности по доброй воле или из корыстных расчетов. Эти дети, воспитанные среди разврата трактиров или дворцов, эти танцовщицы, флейтистки, которые нанимались на празднества и продавались во время оргии, все эти рабы для удовольствий, тем вернее отдаваемые на бесчестие, чем щедрее природа одаряла их своими самыми блестящими дарами, – как могли они познать нравственность, даже если Сократ или Ксенофонт, Платон или Аристотель, Софокл или Эврипид были очень близки к ее познанию; и какое противоядие могли они найти, когда самая религия во многих храмах покровительствовала и предписывала такие жертвы сладострастию, как будто это были почести, воздаваемые богам! Воспитанные в такой накаленной атмосфере страстей, они быстрыми шагами шли по пути зла, и поэты уже не знают, образ какого чудовища действительной жизни или мифологии может послужить им образцом для изображения той или другой куртизанки.
В таком виде они перешли из Греции в римскую комедию. Если роковое влияние не захватывало молодую девушку почти в колыбели, то ее вела к пороку страсть к нарядам, и ей отказывали даже в чувстве любви; ведь настоящая любовь не знает корысти! Ее учили:
Люби как следует свое; его же обери.
Обязанность куртизанок, матерей или наложниц и спутниц куртизанок – задушить в душе молодых девушек все то природное хорошее, что могло еще сохраниться среди этого порока.
С одним жить – не любовницы то дело, а матроны.
А другая проповедует:
Преступно сожалеть людей, дела ведущих дурно.
Хорошей сводне надо обладать всегда
Хорошими зубами. Если кто придет -
С улыбкой встретить, говорить с ним ласково;
Зло в сердце мысля, языком добра желать;
Распутнице ж – похожей на терновник быть:
Чуть притронется – уколет или разорит совсем.
3
Таким образом, разврат без любви и в возмещение этого любовь к золоту, привычка к разврату и оргиям, где золото расточается и собирается, – такова была жизнь этих рабов; и вполне естественно, что хозяин иногда сам бывал их жертвой. Рабы его обворовывали; если не было ничего лучшего, они выпивали его вино, а во время его отсутствия за его счет они предавались всему, что услаждало их чувственность, разбуженную и применяемую в своих интересах.
Все это, естественно, толкало раба на ложь и притворство, чтобы выполнить или скрыть свое преступление; а когда все открывалось, со стороны хозяина следовало жестокое наказание.
Все вышеописанное доставляло обычные темы для театра, и слишком долго было бы приводить столь известные всем примеры. Но, не признавая в рабе сознательного существа, имели ли вместе с тем право возлагать на него всю ответственность за его поступки? Конечно, нет. Поэтому-то Аристотель хотел, чтобы ее отмеривали ему в том количестве, в каком ему оставлен разум; и так как он давал ему свободной воли и разума меньше, чем ребенку, то он поэтому требовал, чтобы с ним обращались и бранили его с большей снисходительностью. Но его логика не оказывала своего действия: у хозяев была своя логика. Раб обладал малым разумом, поэтому и не обращались к его мыслительным способностям; но у него было тело, и к нему обращались на таком языке, который один только мог быть для него понятен, – удары и пытка. Таковы действительно и были обычные пути общения с ним со стороны свободного человека. Удары, при помощи которых воспитывали животных, служили для воспитания и раба; мы видели, что таким же путем получали их показания перед судом; с тем большим правом эти удары были общепринятой манерой их наказания, когда рабы бывали виновны. «У рабов, – говорит Демосфен, – тело отвечает почти за все грехи; напротив, свободные, даже при величайших преступлениях, находят средство сохранить его неприкосновенным». Всем известно, какое место в театре занимали сцены подобного рода. Соучастие хозяйского сына не давало никакой выгоды и не спасало слуги [от наказания]; и в последствиях этого общего преступления, где раб как орудие должен был рассматриваться менее виновным, ясно сказывалось различие этих двух натур: сыну – выговор, рабу – побои, и он их уже ожидал:
Наслушаешься брани ты,
Меня ж, подвесив, выпорют, наверное.
Эта, часто слепая, жестокость наказаний в конце концов заставила природу раба приспособиться к своему положению: низкий и пресмыкающийся, когда он еще боялся наказания, бесстыдный и не знающий удержу, когда он закалился и привык им бравировать. Эти черты изображены в комических сценах, В лице Силена из «Киклопа» Эврипида мы имеем пример низости; как пример бесстыдства следовало бы указать после рабов Аристофана, о которых я говорил уже раньше, персонажи Теренция и Плавта. Эта наглость принимает в новой комедии еще более яркий характер. Между другими примерами надо только вспомнить Траниона из «Привидений», который, после того как он широко использовал доверчивость своего хозяина и даже злоупотребил ею, находит еще средства, чтобы не бояться наказания. Феопропид, желая схватить его неожиданно, зовет своих слуг под предлогом допросить их в его присутствии. «Это хорошо, – говорит раб, – а я пока что заберусь на этот алтарь». – Это для чего? – «Ты ни о чем не догадываешься? Это для того, чтобы они не могли на нем найти себе убежища против того допроса, который ты им хочешь учинить». Старик, сбитый с толку, приводит ему тысячи оснований, чтобы выманить его из убежища (страх, который овладевает им при мысли о нарушении святости убежища, оправдывает то, что вся эта сцена перенесена в Грецию: право убежища не имело такой силы у римлян). Наконец, взбешенный, он вспыхивает гневом. Но его гнев бессилен против этого упрямого и насмешливого раба, и так как он в конце концов отказывается простить его и настаивает на наказании, то Транион говорит: «Чего ты беспокоишься? Как будто завтра я не начну опять выкидывать своих штук! Тогда ты сразу и накажешь меня за обе мои провинности, и за новую и за старую».