– Тихо, пожалуйста, у меня сердце книзу съекнуло.
ХАБАРОВСК
Постышев вернулся на свою городскую квартиру поздно вечером.
В разбитые окна несло холодом, на грязном полу валялась щебенка. Когда начинала грохотать канонада за Амуром, стекла, оставшиеся в окнах, тонко дребезжали.
Постышев заткнул выбитые окна старыми шторами, затопил печь, поставил на плиту чайник, и сняв шинель, начал подметать пол. Движения его были неторопливы. Иногда он присаживался на корточки и отдыхал несколько мгновений с закрытыми глазами – сказывались голод и усталость последних дней.
В дверь постучали. Постышев, не поднимаясь с корточек, ответил:
– Валяйте, кто там…
Вошел Громов. Весь он после той, еще мирной встречи с Павлом Петровичем подсох, глаза у него сейчас были красивы удивительной красотой, которая сопутствует отчаянию и крайней степени решимости.
– Здоров, комиссар.
– Здоров, комбриг, – в тон ему ответил Постышев.
– Давно прибыл?
– Только что. Садись. В ногах правды нет.
– А вообще она, думаешь, есть?
– Обязательно.
– Видел ты ее?
– А как же…
– Ну и какова она? Занятно мне узнать.
– Ты, случаем, не шандарахнул стакашку, Громов?
– Не с руки пир во время чумы устраивать.
– Стакан водки, по-твоему, пир? Я бы сейчас с радостью выпил.
– Я б на твоем месте только и делал, что пил.
– Ты сядь, а то маячишь перед глазами.
– Это не я маячу, а совесть партийная маячит перед твоими глазами.
– Тебе в театре заправлять, Громов. Ты еще голосом подрожи, это эффектно, так певцы делают. Ну-ка, дай совок, за дверью.
Постышев собрал мусор в совок, высыпал его в ведро и плотно притворил дверь, чтобы не дуло холодом.
– Что у тебя снова стряслось?
– Перестань, Павел! Помнишь наш разговор летом? Помнишь, я тебе говорил, что нэп погубит революцию?! Помнишь, как ты меня высмеивал?! А кто прав? Кто? Ты или я? Бьют нас по всем статьям, отступаем! Какое, к черту, отступаем?! Бежим, как стадо!
– Стадо – это кто?
– Мы!
– Кем ты себя в этом стаде считаешь? Ослом или коровой? Пей чай. Только положи ложку в стакан, а то треснет, кипяток крутой. Там, в шкафу, должны быть сухари, погляди. Нет? Жаль. Ладно, садись, попьем с таком.
– Ты чего от разговора уходишь, Павел? Кичился тем, что слепо идешь за Лениным? Слепо идти даже за богом глупо! Нэп на родине революции пролетариата! Вот где началась наша гибель, вот отчего деморализация в нашей армии, вот отчего отступление на фронте, вот в чем причина грядущего краха.
– Ошалел ты, Громов. Понимаешь, что говоришь? Или стал заговариваться?
– Нет, Постышев, не заговариваюсь я! – крикнул Громов страдальчески. – Только зачем вам надо было народ подымать на того, кто живет в масле и молоке, а потом тот же народ настраивать, чтоб обратно молоко с маслом – через допуск капитала! Зачем, ответь мне?! Для власти, что ль? Чтоб самим барами стать, а потом все по-прежнему пустить?!
– Ты, как мне показалось, сказал «зачем вам надо было народ подымать»? Ты, как мне послышалось, сказал «вам», а себя оставил в стороне?
– Ты к слову не причепляйся! Но имей в виду, если ты Хабаровск сдашь, как все остальные города посдавал бело-японцу, я в своей бригаде объявлю вас всех тут врагами трудового народа!
– Глянь, у меня руки от страха затряслись.
– Ты чего надо мной глумишься, Павел?
– Ты с мирным населением общаешься?
– А при чем тут мирное население? Судьбу мировой революции решат в конечном счете винтарь и сабля. Тогда уж и займемся мирным населением.
– Понятно. Детишки у тебя есть?
– У меня за спиной тюрьмы есть и каторга.
– Напрасно ты этим кичишься, Громов. Тюрьма – не кудри, каторга – не римский профиль. У меня тюрьмы за спиной побольше, чем у тебя. Это к слову, не думай. А тем не менее дети у меня есть, и этим отменно горд. Посему пошли-ка со мной.
– Куда?
– Увидишь. Значит, главная твоя задача какая, повтори мне? Мировая революция? Штык и винтарь?
– Ты не улыбься, не улыбься. Именно – винтарь и сабля.
* * *
Свирепый ветер рвет полы шинелей, душит сухим, колючим снегом, слепит, валит с ног. Рядом с красиво скроенным Громовым в длинной, до пят, шинели, в кожаном картузе с большой звездой, с орденом Красного Знамени на левом отвороте шинели в большой красной розетке Постышев в своем драном картузе и в короткой шинельке до колен кажется оборванцем. Они идут быстро, склонившись вперед – на ветер. Постышев ведет Громова на эвакопункт: там в холодных бараках живут беженцы, которых еще не успели отправить в тыл.
Плач детей, темнота, запах керосина, узлы на полу, корытца, тазы, младенцы, свернувшиеся на матрацах, тифозные, которые стонут за перегородкой, беспризорники, играющие в карты при свете огарка, – вот что встречает Постышева и Громова на эвакопункте.
– Когда эшелон дадут? – спросил Постышев сестру милосердия в накрахмаленной белой косынке с красным крестом.
– Обещали вечером, но что-то случилось с паровозом.
– Людей покормили?
– Да.
– Еще сироты поступали?
– Вчера сняли с эшелона семерых.
– Тех, что в карты режутся?
– Нет, крохотули совсем, они у меня спят, больше их уложить негде.
– Давайте заглянем.
– От ваших никаких весточек нет, Павел Петрович? – спросила сестра.
Постышев молча покачал головой и пошел следом за ней. В медпункте, на полу, свернувшись калачиком, спали малыши. Вымытые лица их были во сне беспокойны и мучительно напряженны. Иногда кто-то из малышей по-стариковски, тревожно стонал.
Постышев сел на стул, снял шапку и показал Громову на табуретку рядом с собой. На тумбочке возле окна Постышев увидел маленькую елочку, установленную в пустой четвертной бутыли.
– Это зачем? – спросил Постышев. – Для дезинфекции, что ль?
Сестра ответила:
– Нет, товарищ комиссар, просто скоро будет Новый год. Надо ж малышам сделать радость…
Постышев внимательно посмотрел на Громова.
– Иди, Громов, – сказал он, – у меня сейчас будут задачи, идущие вразрез с твоими. Я сейчас поеду елочные игрушки доставать…
– Большевик устраивает церковный праздник, – ответил Громов, – лучше б подумал, как детей накормить.
– Ах, накормить?! – изумился Постышев. – Да разве это должно интересовать большевика? Винтарь и сабля! Мировая революция, а дети – черт с ними, пускай гниют, зато потом, когда мы победим окончательно, тем, кто выживет от тифа и голода, будет отменно хорошо! А как им будет хорошо, когда для тебя «масло и молоко» – худшее ругательство?!
– Это ты – мне, при беспартийной-то? – горько сказал Громов.
– Да она в тысячу раз тебя партийней, потому что детишкам елку поставила! Уходи отсюда, Громов! Уходи!
ГИМНАЗИЯ
Той же ночью Постышев вместе с шофером Ухаловым приехал в классическую гимназию и долго стучался к дворнику, устроившемуся спать в подвале. Вылез дворник только после того, как Ухалов, чудом разыскав в кромешной темноте громадный лом, начал стучать им в дверь, обитую железом. В подвале загрохотало, заухало, и дворник жалобно закричал – видимо, перепугался спросонок.
– В чем дело-то? – шмыгая носом, допытывался он, замерев у двери. – У меня тут все казенное, братцы. Не губите зазря.
– Сейчас дверь гранатой фугану, – пообещал Ухалов. – Комиссар фронта тут, чего в штаны ложишь?
– Нынче этих комиссаров тьма, а котел у нас один.
– На кой ляд нам твой котел?
– На нем завод можно поставить – вот на кой. Мне физик объяснял. Не открою. Идите к господину Широких, он во флигеле живет. Если он с вами придет – я вскроюсь.
– Зачем зря беспокоить человека? – сказал Постышев. – Поверьте, мы не грабители.
– Нам у вас только б узнать, где хранятся елочные игрушки, – сказал Ухалов.
– Ты мне зубы-то не заговаривай! – еще жалобнее взвыл дворник. – Ишь, игрушек захотелось! Ты что, блажной – в этакое время в игрушки играть?!