Следует также помнить о том, что искусство управления «генеральной линией» в том и заключается, чтобы не допустить возникновения такой ситуации, когда смерть – через убийство или самоубийство – становится, вследствие постоянных лишений, предпочтительной в масштабах всей нации. Если гражданам Советского Союза и заказана та степень свободы или счастья, которая бы сделала их слишком своенравными личностями и неэффективными работниками, все же их нельзя доводить до состояния отчаяния, паники или безразличия, ибо в результате они бы мало чем отличались от паралитиков. Зигзагообразные движения «генеральной линии» задуманы с целью избежать этих самых крайностей. Поэтому, коль скоро правители Советского Союза сохранят искусство управления своей государственной машиной и свои источники информации о «настроении подданных» – тайную полицию, наступления внутреннего коллапса (или даже атрофии воли и интеллекта у самих правителей вследствие деморализующих эффектов деспотизма и безжалостного манипулирования человеческими существами) едва ли следует ожидать. Немногие государства пали от одного лишь гниения изнутри, в большинстве случаев потребовалось также внешнее вмешательство. Поскольку же в данный момент правители Советского Союза явно находятся в своем уме, мы можем говорить, что эксперимент по созданию перманентно милитаризованной нации отнюдь еще не достиг своей высшей точки и не достигнет еще довольно много лет. Хотя на пути этой машины встречаются и трудности, и опасности, не стоит недооценивать ее способности к успехам и выживанию. Ее будущее может казаться туманным и даже шатким; она может совершать ошибки, ей могут угрожать катастрофы, она может постепенно или внезапно меняться; но пока лучшие человеческие качества не возобладали среди ее граждан, она не обречена. Физическое и нервное напряжение, какого требует от людей эта система – и все лишь ради одной поддержки существования режима, – и износ, которому люди в ней подвергаются, имеют поистине ужасающие масштабы; ни одно западное общество этого не потерпело бы. Но отметим, что те хрупкие и рафинированные существа, которыми Россия до 1917 года была не менее богата, чем Запад, давным-давно уничтожены. Чтобы они снова появились, потребуются десятилетия (хотя они, со всей очевидностью, появятся, но к тому времени этот долгий и темный тоннель будет лишь горьким воспоминанием).
Пока же это ужасное изобретение заслуживает пристальнейшего изучения, хотя бы потому, что это такой сильный и эффективный инструмент управления людьми – инструмент, позволяющий сломить человеческую волю и все же одновременно заставить людей работать на максимуме своих возможностей, – о каком самые жестокие и беспринципные эксплуататоры из капиталистического мира даже мечтать не могли. Ибо лишь душа, презирающая свободу и человеческие идеалы больше, чем сам Великий Инквизитор Достоевского, могла изобрести этот инструмент; и этот инструмент, держащий в подчинении и страхе восемьсот миллионов человек[363], остается по сию пору самым важным, самым бесчеловечным и самым малоизученным феноменом нашего времени.
Литература и искусство в России при Сталине
[364][365]
Советский литературный пейзаж очень своеобразен, и аналогий с Западом, которые помогли бы понять его, найдется немного. По ряду причин Россия всю свою историю жила достаточно изолированно от остального мира и никогда по-настоящему не входила в западную традицию; и ее литература во все времена свидетельствала о своеобразной двойственности отношения к непростой связи между нею самою и Западом – то о страстном неудовлетворенном стремлении войти в европейскую жизнь, стать ее частью, то об обиженном («скифском») презрении к западным ценностям, ни в коей мере не ограничивающемся исповеданием «славянофильства»; но чаще всего то было нерешительное, робкое сочетание этих противоречивых чувств. Смешанное чувство любви и ненависти, пронизывающее творчество практически всякого известного русского автора, иногда достигает высокого накала в протесте против иностранного влияния, в той или иной форме окрашивающем шедевры Грибоедова, Пушкина, Гоголя, Некрасова, Достоевского, Герцена, Чехова, Блока.
Октябрьская революция еще больше изолировала Россию, обращенность на себя и самолюбование поневоле усилились, в своем развитии она все меньше походила на своих соседей. Я не ставлю целью проследить всю историю этой ситуации, но настоящее [осень 1945] нельзя как следует понять без хотя бы краткого знакомства с предшествовавшими событиями; думаю, было бы удобно и не слишком ошибочно разделить ее недавнее прошлое на три основных этапа – а) 1900–1928; б) 1928–1937; в) 1937 – до настоящего времени; деление искусственное и приблизительное, хотя легко показать, что оно существует.
ПЕРВЫЙ ПЕРИОД: 1900–1928
Первая четверть нашего столетия была эпохой «бури и натиска», в течение которой русская литература, особенно поэзия, равно как театр и балет, главным образом под французским и до некоторой степени немецким влиянием (хотя сейчас об этом не принято говорить), достигла своей наивысшей точки со времен классиков – Пушкина, Лермонтова и Гоголя. Октябрьская революция с неистовой силой обрушилась на это влияние, но это не перекрыло основного течения. Самая поражающая черта русского искусства, да и мышления в целом, – всепоглощающая и неистощимая увлеченность социальными и нравственными проблемами; возможно, она в значительной мере сформировала революцию, а после ее победы привела к долгой жестокой борьбе между теми бунтарями в искусстве, которые надеялись, что революция осуществит их самые неистовые «антибуржуазные» позиции (и позы), и теми, кто, будучи первично политиками и людьми действия, хотел приспособить любую художественную и интеллектуальную деятельность к целям этой революции.
Жесткая цензура, сквозь которую могли пройти только тщательно отобранные авторы и идеи, и запрещение или подавление многих неполитических видов искусства (особенно таких расхожих жанров, как популярные любовные романы или детективы, равно как и все виды бульварной литературы и прочей литературной макулатуры) автоматически сосредоточили внимание читающей публики на новых и экспериментальных работах, наполненных, как это часто бывало в истории русской литературы, остро переживаемыми и часто причудливыми и фантастическими социальными идеями. Возможно, из-за того, что конфликты в очевидно более опасных водах политики и экономики казались чересчур рискованными, единственным подлинным полем битвы идей стали (как было в германских странах веком раньше при Меттернихе) литература и другие искусства; по этой самой причине даже и теперь литературная периодика представляет более живое чтение, чем однообразно конформистские ежедневные газеты и чисто политическая пресса.
В начале и середине 20-х годов основные бои шли между свободными литературными экспериментаторами несколько анархистского толка и большевистскими зелотами, которых безрезультатно пытались примирить такие фигуры, как Луначарский и Бубнов[366]. Кульминацией борьбы стала победа (1927–1928 гг.), а затем, когда власти сочли его слишком революционным и даже троцкистским, разгром и в 30-е годы – полное уничтожение знаменитого РАППа (революционной ассоциации пролетарских писателей), возглавляемого бескомпромиссным фанатиком коллективистской пролетарской культуры критиком Авербахом. Затем, в период «успокоения» и стабилизации, организованных Сталиным и его прагматичными сподвижниками, сложилась новая ортодоксия, принципиально направленная против любых идей, способных взбудоражить умы и таким образом отвлечь внимание от экономических задач. В результате установилось мертвенное единообразие, которому единственный уцелевший классик великой эпохи Максим Горький дал в конце концов свое благословение – по свидетельству некоторых его друзей, крайне неохотно.