Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Однако Толстой не может остановиться на этом, как делали многие либералы. И впрямь, тут же возникает вопрос: как же нам так исхитриться и оставить школьника или студента свободным? Не давать никаких моральных оценок? Предлагать только «факты», а не этические, эстетические, социальные или религиозные доктрины? Позволять, чтобы он делал собственные выводы, не пытаясь подтолкнуть его ни в одном из возможных направлений, чтобы не заразить его нашим болезненным мировоззрением? Но возможно ли между людьми настолько нейтральное сообщение? Ведь, когда мы общаемся, мы сознательно или бессознательно запечатлеваем один характер, или способ жить, или систему ценностей – в других? Бывают ли в принципе люди настолько отделены друг от друга, чтобы, тщательно уклоняясь от всего, что превышает минимальный уровень отношений, оставаться стерильно чистыми, абсолютно свободными в различении правды и лжи, добра и зла, красоты и уродства? Не глупо ли думать, что человека можно уберечь от любого влияния со стороны общества, не глупо ли даже для того мира, в котором протекали зрелые годы Толстого, то есть, строго говоря, без всех тех сведений о нашей природе, которые мы теперь приобрели стараниями психологов, социологов и философов? Да, мы живем в вырождающемся обществе; только чистые могут нас спасти. Но кто будет учить обучающих? Кто чист настолько, чтобы достаточно знать, а уж тем более – суметь излечить наш мир или хоть кого-то одного?

Между этими двумя полюсами – невинностью и ученостью (на одном – факты, природа, то, как оно есть на самом деле; на другом – долг, справедливость, то, как оно должно быть), между требованием непосредственности и требованием подчиниться долгу, между несправедливостью насилия и несправедливостью небрежения – Толстой мучительно метался всю жизнь. Да что там, не только он, но и те русские народники, и социалисты, и идеалистические студенты, которые «пошли в народ», но не могли решить, идут они учить или учиться. Что такое «народное благо», ради которого они готовы пожертвовать жизнью, то, чего хочет «народ», то, чего хотят для него одни реформаторы; а он только должен хотеть, и хотел бы, будь он столь же образован и мудр, как его защитники, но в нынешнем своем блаженном состоянии часто не желает принимать и чему яростно сопротивляется.

Именно эти противоречия, а также непоколебимое признание своей неспособности примирить или смягчить их в каком-то смысле придают особое значение и жизни Толстого, и полным нравственного мучения, подчеркнуто дидактическим страницам его книг. Он гневно отвергал попытки своих либеральных современников найти компромисс, оправдать свою слабость как пустые отговорки. Однако он верил, что в конце концов можно решить, как применять на практике заповеди Христа, даже если ни ему, ни кому-либо другому пока и не удалось его в полной мере открыть. Он отвергал саму возможность того, что некоторые из целей и задач, о которых он говорит, могут быть в буквальном смысле слова и реальны, и несовместимы. Историцизм против моральной ответственности; квиетизм против обязанности противостоять злу; телеология или строгая причинность против игры случая и непостижимых для разума сил; духовная гармония, простота, народ – и неотвратимая притягательность культуры избранного меньшинства; развращенность цивилизованной части общества – и ее прямая обязанность поднять народ до своего уровня; искажающее влияние страстной, простой, односторонней веры – и ясное ощущение сложности фактов и неизбежной слабости реальных действий, проистекающей из просвещенного скептицизма. В философии Толстого каждый из этих мотивов выступает во всей своей силе. Его приверженность к ним порождает целый ряд несообразностей – возможно, именно потому, что эти противоречия действительно есть и приводят к коллизиям в реальной жизни[347]. Когда Толстому является некая истина, он не способен ни подавить, ни исказить, ни попросту отбросить ее, обратившись к диалектическим или другим «глубинным» уровням мысли, независимо от того, что она повлечет за собой, куда приведет, какую часть его символа веры она способна уничтожить. Все знают, что Толстой ставил правду выше прочих добродетелей. Не он первый так говорил, не он первый воспел, но мало кто настолько заслужил это редкое право. Ведь Толстой возложил на ее алтарь все, что у него было, – счастье, дружбу, любовь, покой, нравственную и интеллектуальную уверенность и в конечном счете собственную жизнь. А истина дала ему взамен лишь сомнения, неуверенность, презрение к себе и неразрешимые противоречия.

В этом смысле (хотя он бы с негодованием это отверг) он истинный герой и мученик – может быть, самый одаренный – европейского Просвещения. Казалось бы, парадокс; но ведь вся его жизнь свидетельствует в пользу того, с чем он так боролся в свои последние годы: истина редко бывает простой или ясной или настолько очевидной, как иногда представляется глазу обычного наблюдателя.

Русское народничество

[348]

«Народничество» – термин, означающий не какую-то конкретную политическую партию или связанное с ней учение, но широкое радикальное движение в России середины XIX века. Оно зародилось в эпоху великих социальных перемен и брожения умов, последовавшую за смертью царя Николая I и унизительным поражением в Крымской войне 1856–1857 годов, приобретало все большее влияние в течение двух последующих десятилетий и достигло своего пика с убийством царя Александра II, после чего быстро пришло в упадок. Вождями его были люди разного происхождения, взглядов и способностей; ни на каком из этапов оно не выходило за рамки разрозненных групп заговорщиков и их единомышленников, иногда объединявшихся для совместных действий, но обычно работавших самостоятельно. Эти группы отличались друг от друга как целями, так и средствами их достижения. Однако их убеждения имели в основе своей много общего, а моральная и политическая солидарность дает право причислить их к единому движению. Как их предшественники, заговорщики-декабристы 20-х годов и кружки Герцена и Белинского 30–40-х, они считали правительство и социальное устройство своей страны нравственным и политическим уродством – устаревшим, варварским, тупым и одиозным – и посвятили жизнь полному его уничтожению. Их основные идеи были неоригинальны. Они разделяли демократические идеалы современных им европейских радикальных идеологов, а также верили в то, что борьба социально-экономических классов определяет все в политике. Теорию эту они исповедовали не в форме марксизма (который широко распространился в России не раньше 1870-х), а в той, которой учили Прудон и Герцен, до них же – Сен-Симон, Фурье и другие французские социалисты и радикалы, чьи труды, легально или нелегально, тонкой, но непрерывной струйкой десятилетиями вливались в Россию.

Теория классовой борьбы как доминирующего фактора в социальной истории, стержень которой – эксплуатация «неимущих» «имущими», родилась на Западе в ходе индустриальной революции; и самые характерные ее идеи относятся к капиталистической фазе экономического развития. Экономические классы, капитализм, беспощадная конкуренция, пролетарии и их эксплуататоры, губительность непродуктивной финансовой системы, неизбежность дальнейшей централизации и унификации всей человеческой деятельности, превращение людей в товар, вытекающее отсюда отчуждение между людьми и группами людей и деградация человеческой жизни – все это неразрывно связано с индустриализацией. Россия, даже в конце 1850-х, была одной из наименее индустриализованных стран Европы. Несмотря на это, эксплуатация и нищета уже давно были привычными и общепризнанными чертами ее социальной жизни, в которой основными жертвами оказались крестьяне, свободные и крепостные, вместе составлявшие девять десятых населения. Рабочий пролетариат уже сформировался, но к середине века не превышал двух-трех процентов от общей численности. Поэтому под угнетенными массами подразумевали в основном земледельцев, составлявших низший слой общества, в подавляющем большинстве своем – государственных или помещичьих крестьян. Народники смотрели на них как на мучеников, чьи страдания они призваны отомстить, исправив причиненное им зло; как на воплощение простых, незапятнанных добродетелей. Крестьяне эти (сильно идеализированные) должны составить естественный фундамент для будущего устройства российского общества.

вернуться

347

Некоторые марксистские критики, в особенности Лукач, считают, что эти противоречия выражают средствами искусства кризис российского феодализма, особенно – в том, что касается крестьян, чье тяжелое положение постоянно тяготило Толстого. Взгляд их представляется мне излишне оптимистическим: тогда, чтобы все эти дилеммы безвозвратно ушли в прошлое, достаточно было бы разрушить тот мир, в котором жил Толстой. Читатель может сам судить, так это или не так.

вернуться

348

«Russian Populism» © Isaiah Berlin 1960

62
{"b":"244289","o":1}