Литмир - Электронная Библиотека
A
A
III

Интерес к истории пробудился у Толстого достаточно рано. Возник он, кажется, не из интереса к прошлому, но из страстного желания добраться до первопричин, понять, как и в силу чего все складывается так, а не иначе, из недовольства теми общепринятыми объяснениями, которые в действительности ничего не объясняют и оставляют разум неудовлетворенным, из наклонности сомневаться, ставить под подозрение и, при необходимости, отвергать все то, что не дает полного ответа на поставленный вопрос, во всем доходить до самого основания, любой ценой. Данное свойство было присуще Толстому на протяжении всей его жизни, и навряд ли его можно счесть симптомом «штукарства» или «поверхностности». Ему соответствовала неизлечимая любовь к конкретному, эмпирическому, доказуемому при инстинктивном недоверии к абстрактному, неосязаемому, сверхъестественному – короче говоря, рано проявившаяся склонность к научному и позитивистскому подходу, чуждому романтизма, абстрактных формулировок и метафизики. Всегда и при любых обстоятельствах он искал «твердых» фактов – доступных и доказательных для нормального интеллекта, не испорченного путаными, оторванными от осязаемой реальности теориями или некими потусторонними таинствами, не важно, теологическими, поэтическими или метафизическими. Он мучился последними вопросами, с которыми сталкиваются молодые люди в каждом новом поколении, – о добре и зле, о происхождении и предназначении вселенной и ее обитателей, о причинах всего сущего; но ответы, предлагаемые теологами и метафизиками, казались ему абсурдными, хотя бы по причине того языка, на котором они были сформулированы, – языка, не имевшего, судя по всему, никакого касательства до повседневного существования обычного здравого смысла, а за здравый смысл он упрямо держался обеими руками как за единственную возможную реальность даже и задолго до того, как понял, что он, собственно, делает. История, и только история, только сумма конкретных событий, происшедших в определенном месте в определенное время, – сумма реального опыта реально существовавших людей в их отношении друг к другу и к трехмерному, эмпирически воспринимаемому физическому миру! Только здесь и следует искать строительный материал для настоящих ответов, которые понятны и без каких-то особенных чувств или качеств, не свойственных обычным людям.

Это, конечно же, тот самый дух эмпирического исследования, который воодушевлял мыслителей XVIII столетия, противишихся теологии и метафизике. Толстовский реализм, толстовская неспособность уверовать в призраков сделала его их естественным преемником прежде, чем он успел ознакомиться с их доктринами. Подобно г-ну Журдену, он говорил прозой задолго до того, как узнал об этом, и оставался врагом отвлеченностей от начала и до конца своих дней. Пора его становления пришлась на самый расцвет гегельянской философии, которая пыталась объяснить все и вся через соотнесенность с категорией исторического развития, выводя, однако, способ познания самого этого процесса за рамки эмпирических методов. Свойственный эпохе историцизм, несомненно, влиял на молодого Толстого, как и на всякого думающего человека, но метафизическая начинка вызывала в нем инстинктивное отторжение, и в одном из своих писем он назвал труды Гегеля неудобопонимаемой чушью, обильно сдобренной общими местами. Только история – сумма поддающихся эмпирической проверке данных – содержит ключ к тайне: отчего то, что случилось, случилось именно так и не иначе; и, соответственно, только история может пролить свет на основные этические проблемы, столь важные для него, как и для любого русского мыслителя XIX века. Что делать? Как жить? Почему мы существуем? Чем должны мы стать и чем заниматься? Как показывают ранние дневники и письма Толстого, изучение исторических взаимосвязей и требование эмпирических ответов на проклятые вопросы[268] сплавились для него воедино.

В дневниках раннего периода мы находим упоминания о его попытках сравнить «Наказ»[269] Екатерины Великой с теми пассажами из Монтескье, на которых она, если верить ей самой, основывалась[270]. Он читал Юма и Тьера[271], Стерна и Диккенса[272]. Его преследует мысль, что философские принципы можно понять только в их конкретно-историческом выражении[273]. «Составить истинную правдивую Историю Европы нынешнего века. Вот цель на всю жизнь»[274]. Или еще: «Нас забавляют более листочки дерева, чем корни»[275]; такой взгляд на мир кажется ему поверхностным. Но вместе с этим все усиливается острое разочарование. Он ощущает, что история, в том виде, в котором ее преподносят специалисты, берет на себя задачи, с которыми ей попросту не справиться, поскольку, как и метафизическая философия, она прикидывается наукой, способной делать строго определенные выводы. Люди не могут решить философские вопросы, основываясь на принципах разума, и пытаются решить их исторически. Однако история – «одна из самых отсталых наук <…> наука, потерявшая свое назначение»[276]. Причина в том, что она не может, не способна дать ответ на великие вопросы, которыми мучительно задается человечество в каждом своем поколении. В поисках ответов на эти вопросы люди накапливают факты в их временно́й последовательности: однако эти факты – лишь побочный продукт, который – именно в том и состоит ошибка – воспринимают как основной, самоценный. И снова: «История не откроет нам, какое и когда было отношение между науками и художествами и добрыми нравами, между добром и злом, религией и гражданственностью, но она скажет нам, и то неверно, откуда пришли Гунны, где они обитали и кто был основателем их могущества и т. д.»[277]. По словам его друга Назарьева, Толстой сказал ему зимой 1846 года: «История есть не что иное, как собрание басен и бесполезных мелочей, пересыпанных массой ненужных цифр и собственных имен. Смерть Игоря, змея, ужалившая Олега, что же это, как не сказки, и кому нужно знать, что второй брак Иоанна на дочери Темрюка совершился 21 августа 1562 года, а четвертый, на Анне Алексеевне Колотовой, – в 1572 году?»[278]

История не раскрывает причин; она предлагает нашему вниманию только чистую последовательность необъясненных событий. «Все пригоняется к известной мерке, измышленной историком. Грозный царь, о котором в настоящее время читает профессор Иванов, вдруг с 1560 года из добродетельного и мудрого превращается в бессмысленного, свирепого тирана. Как и почему, об этом уже не спрашивайте…»[279] А полвека спустя, в 1908 году, он заявляет Гусеву: «История хороша бы была только совершенно истинная»[280]. Представление о том, что историю можно (и должно) сделать научной дисциплиной, было общим местом в XIX веке, но таких, кто понимал «научный» как «естественно-научный», а затем задавался вопросом, как сделать историю наукой именно в этом смысле слова, было немного. Самым бескомпромиссным в этом отношении оказался Огюст Конт, который, вслед за своим учителем Сен-Симоном, пытался превратить историю в социологию; результат вышел совершенно фантастический, и останавливаться на нем я не собираюсь. Быть может, серьезнее всех прочих мыслителей эту программу воспринял Карл Маркс и смело, хотя и не очень удачно, попытался открыть общие законы, управляющие ходом истории, основываясь на заманчивой по тем временам аналогии с биологией и анатомией, победно использованной Дарвином при создании эволюционных теорий. Подобно Марксу (о котором во время работы над «Войной и миром» он, судя по всему, даже и не слышал), Толстой ясно понимал, что, стань история наукой, появится возможность открыть и сформулировать систему истинных исторических законов, которые в сочетании с данными эмпирического наблюдения позволят предсказывать будущее (и задним числом угадывать прошлое) столь же точно, как в геологии или астрономии. Однако куда яснее Маркса и его последователей он осознал фактическую неудачу предпринятой попытки и сам об этом говорил с привычным чистосердечием догматика, подкрепляя свой тезис аргументами, нарочно выстроенными так, чтобы получше показать, что достичь поставленной цели невозможно; а затем окончательно решил исход дела, заметив, что осуществление данной мечты положило бы конец человеческой жизни в том виде, в котором мы до сих пор ее наблюдали: «Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, – то уничтожится возможность жизни (т. е. спонтанной деятельности, включающей сознание свободы воли)»[281].

вернуться

268

«Проклятые вопросы» – выражение, ставшее в России XIX века своего рода клише для обозначения тех моральных и общественных проблем, которые всякий порядочный человек, а тем более каждый писатель, обязан рано или поздно поставить и тем самым оказаться в ситуации выбора, полностью осознавая свою ответственность за то, вступит он в борьбу либо повернется спиной к своим собратьям по человечеству. Термин вопросы широко использовался еще в 1830-е годы, но сочетание проклятые вопросы, кажется, ввел Михаил Михайлов, когда использовал его для передачи оборота «die verdammten Fragen» в «Zum Lazarus» Гейне (1853/54): см.: Стихотворения Гейне // Современник. 1858. № 3. С. 125; Heinrich Heines Sämtliche Werke / Еd. Oskar Walzel. Leipzig, 1911–1920. Т. 3. С. 225. Михайлов мог подчеркнуть при переводе тот факт, что уже существует русское выражение, совершенно аналогичное выражению Гейне, однако мне до сих пор не попадалось более раннее употребление его в печати.

вернуться

269

Инструкции императрицы в адрес исполнительной власти.

вернуться

270

Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. М.; Л., 1928–1964. Т. 46. С. 4–28 (18–26 марта 1847 г.).

вернуться

271

Там же. С. 97, 113, 114, 117, 123–124, 127 (с 20 марта по 27 июня 1852 года).

вернуться

272

Там же. С. 126, 127, 130, 132–134, 167, 176, 249; 82, 110; 140 (126–176: с 24 июня 1852 г. по 28 сентября 1853 г.; 249, 3 марта 1847 г.; 82, 110: 10 августа 1851 г., 14 апреля 1852 г.).

вернуться

273

Там же. С. 123 (11 июня 1852 г.).

вернуться

274

Там же. С. 141–142 (22 сентября 1852 г.).

вернуться

275

Там же. Т. 1. С. 222.

вернуться

276

Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. Т. 1. С. 222.

вернуться

277

Там же.

вернуться

278

Назарьев В.Н. Люди былого времени // Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников. М., 1955. Т. 1. С. 52.

вернуться

279

Там же. С. 52–53.

вернуться

280

Гусев Н.Н. Два года с Л.Н. Толстым… М., 1973. С. 188.

вернуться

281

Война и мир. Эпилог. Ч. 1, гл. 1.

40
{"b":"244289","o":1}