— Люди везде одинаковы…
— Мальчишка… Романтичный дурень! Очнись! Ты не в кино, а в реальной жизни!
— Это я уже понял…
— А раз понял, вставай!
Тронул рукою лоб, поморщился.
— Не кричи… У меня и так болит голова Знаешь что. Возвращайся к Стенли… Он тебя простит… И все у вас будет хорошо.
Тяжело дыша, глядела на него исподлобья.
— Пустой ты человек! — сказала. — Пустой и никчемный! Ну и пропадай, раз так!
Выбежала из комнаты. Скорострельная дробь туфель вниз по лестнице. Глухой стук двери. Уже на улице — звонкие удаляющиеся шаги.
Он лег на кровать и отвернулся к стене.
…Между тем работы все прибавлялось: после того, как Яков предоставил Генриху копию его разговора со Стилмаунтом, Генрих решил взять быка за рога: не дожидаясь приезда новых служащих, он приказал Якову повременить с переписью, а вместо этого составить проект соглашения между СССР и Великобританией о передаче всей российской собственности на территории Палестины в руки Москвы. Он все повторял, что хочет приготовить проекты основных документов сам… Может быть, опасался, что его в любой момент отстранят? Сказал ведь однажды, что в Россию ни под каким предлогом не вернется… Сказал, словно самому себе, вдруг оторвавшись от чтения бумаг — скорее, даже пробормотал, глядя куда-то в угол кабинета… А потом на следующий день долго и с удовольствием рассказывал Якову о Буэнос-Айресе: какой это замечательный город — вполне европейский и в то же время со своим, только ему одному присущим, ароматом… И какие там женщины!
А отец Владимир и Лена обвенчались недели через три после Рождества в соборе Святой Троицы. Лена уже давно жила у отца Владимира, в его маленькой квартирке, и венчанье лишь завершило завоеванье мужского сердца, проведенное Леной энергично и со знанием дела. Венчанье было прекрасно: собор сиял, хор пел, и на фоне сверкающего золотом иконостаса священник, ради такого случая прибывший из монастыря в Эйн-Кареме, вершил таинство бракосочетанья…
Мне бы хотелось, чтобы и Яков встретился с Миной. В последний раз, на Агриппас, он не решился догнать ее. Но, может быть, предоставится еще случай? Может быть, они столкнутся лицом к лицу, и Яков уже не увернется от своей судьбы? А что будет потом?.. Надеюсь, они не сгинут бесследно и трагично среди страстей, разрывающих израненное тело Иерусалима… И что станется с Ребеккой, Теей, Залманом? Не ведаю… Но я верю, что они оживут в иное время, в иной стране… Есть несколько мотивов, взаимодействующих, переплетающихся друг с другом. и в переплетении своем образующих бесчисленные вариации. Эти мотивы повторяются снова и снова, из века в век, и люди их называют жизнью.
И я точно знаю, что случится с Гердой.
Когда я впервые увидел ее, ей было уже тяжело носить свое сухонькое тело. Она трудилась всю жизнь — сначала в лавке мара Меира, а потом, когда его не стало — в книжном магазине Стемацкого. Герда томилась своей пенсионной свободой и работала бесплатно неподалеку от дома, в библиотеке музея, что на улице рава Кука. Она всё пережила, всё перетерпела, сохранив до конца дней трезвый ум и доброжелательную требовательность к людям. В своем домике Герда прожила всю жизнь.
В конце сороковых годов она познакомилась с Вольфом, тоже беженцем из Германии. Вольф открыл столярную мастерскую возле рынка, и вместе они перестроили и расширили свой дом. Они уважали Бен-Гуриона, а в шабат ходили в Старый город, где у них было много знакомцев в арабском квартале. Вольф так и не научился читать на иврите, а потому они выписывали «Джерузалем пост». Герда еще застала начало первой интифады и болезненно пережила крах того хрупкого мира, в согласии с которым жила. Вся семья ее погибла в Катастрофе. Герда могла получить компенсацию от германского правительства, но, не задумываясь, отказалась от нее и ни разу не побывала на своей бывшей родине.
В первые годы после ее смерти я иногда сворачивал во двор, за железные ворота с крестом. Подходил к двери, смотрел, висит ли на ней знакомая табличка, стоит ли возле дома старенькая машина Вольфа и выглядывает ли еще из ящика свежий номер «Джерузалем пост»?.. А потом перестал заходить. Зачем? Пусть все останется как было когда-то. Пусть память будет живой, а жизнь обратится в память. Пусть длится этот камень, и этот свет, и белый след в неистово-синем небе. И никогда не кончается улица Невиим.
Иерусалим, 2009
Фабула
Там, где мокрой ветлы
качается старческая голова
в такт дождю по размытому тракту
качаю, качаю
зыбку бесплотного тела.
Между явью и сном,
над стылой рябью воды —
желтая зыбка звезды там,
где ветла зашумела…
Свет фонаря метался в дальнем конце зала, слышались возбужденные голоса, резкий говор. Люди просыпались, ворочались. Проверка документов, еще один обход.
Шимон спустил ноги на каменный пол, одернул пиджак. Из разбитой стеклянной двери бывшего зала ожидания первого класса дуло, на запасных путях гудел паровоз, и по светлеющему утреннему небу летел густой сизый дым.
Шимон представил склонившееся над ним, опухшее от недосыпания бледное лицо гоя с пятиконечной звездой во лбу, цепкую руку. Как он устал от этих ночных дозоров! Вот уже два месяца он ехал куда-то в переполненных теплушках среди орущей взбудораженной толпы, дневал и ночевал на узких вокзальных скамейках… Пожалуй, вначале он знал, куда едет — подальше от дома, на юг, в Крым. Но вот он сбился с пути, закружил на месте, растратил желтенькие николаевские кругляши. Осталось одно желанье — вырваться, вынырнуть, выжить!
Он поднялся, взял подмышку лежавший в изголовье маленький кожаный чемодан и двинулся к выходу. У стеклянной двери застыл на мгновенье, заметив в последний момент темный очерк длиннополой шинели и конусообразную шапку — вдруг перегнулся пополам, схватился свободной рукой за живот, забормотал путано, сбивчиво… Лицо под островерхим горшком изобразило крайнюю степень отвращенья, ружейный приклад, наискось перегородивший дорогу, пополз в сторону и — о, Господи! — он очутился на улице, стремительно засеменил в дальний конец перрона, спрыгнул на землю, скрылся за черными конусами угля.
К чему сталкиваться с властями? Совсем ни к чему! Он поставил чемодан на землю; осторожно отогнув полу пиджака, ощупал ее… Монетка была на месте — единственная оставшаяся, чудом уцелевшая, закатившаяся за подкладку и до времени схороненная — он случайно обнаружил ее неделю назад, и то и дело, с мучительно-сладким чувством дотрагивался до нее, думал о ней… Он снова взял чемодан, выглянул из укрытия: на пустом перроне, зябко притоптывая, все ходил взад-вперед часовой, и вдалеке за темной массой пакгаузов горело бессонное око семафора.
Вдруг — чемодан рванулся из-под руки, да так скоро, что Шимон едва-едва, даже не кончиками пальцев — ногтями, смог его удержать. Оглянувшись, он разглядел странную фигуру в бабьей кацавейке и в фуражке со сломанным козырьком. Фигура злобно всхлипнула, вскинула ногу, пытаясь угодить Шимону в живот, но Шимон увернулся. Фигура с силой дернула чемодан к себе, и Шимон повалился на землю. Он проволочился по земле, вцепившись в чемодан, несколько метров, пока его не ударили по руке. Шимон взвыл, схватился за руку; фигура же, подхватив добычу, бросилась наутек.
Рассвело. Солнце, вынырнув из-за полуразрушенной фабричной трубы, расплавленным золотом пролилось в глаза, а он все сидел за угольной кучей, прижав к груди больную руку, и тихонько покачивался, словно — баюкал ее. Нестерпимо ныло плечо, саднило колени, от разогретой земли подымалась тяжелая густая вонь…
Он поднялся, побрел через пути прочь — прочь от этого проклятого места, от этих длиннополых, страшных, безусых гоев, от паровозного дыма и лязга колес прочь! Ему нужен врач, Господи, его мутит от голода и боли!