Нет, лучше держаться от них подальше. Сматываться пора, пока его не обвинили во всех смертных грехах, пока он еще ходит — в хороших. И он представлял себе город, огромный город, где было столько возможностей делать хорошие деньги и спокойно, затерявшись в бесчисленных толпах, жить… Но, чтобы развернуться, нужен начальный капитал, а его-то пока и нет…
…Я лежу на диване, вжавшись лицом в подушку. Я ничего не хочу! Оставьте меня в покое!
А он все ходит по комнате. Останавливается, и я знаю, что выцветшие глаза его за чистыми, тщательно протертыми стеклами очков детски-беспомощно, недоуменно смотрят на меня.
Я оборачиваюсь. Да, тот же растерянный, испуганный взгляд.
— Разумеется, — говорит он, — это твое дело. Но подумай сам, ты бросишь институт и — где тебя ждут? Кому ты нужен?
— Я ненавижу цифры! Я гуманитарий!
— Ты собираешься поступать в университет? Как же! Примут тебя! Имей ты хоть семь пядей во лбу…
— Но тебя-то приняли!
Поджав губы, скорбно покачивает головой.
— Я пришел с фронта. Были другие времена. А когда оканчивал институт, все уже изменилось.
Он подымает глаза. Все тот же удивленный, беспомощно-вопросительный взгляд.
— Пришлось сменить профессию… А что делать? Надо же кормить семью.
— То-то ты кормишь! Каждый месяц получаем подачки от деда!
Я вижу его склоненную голову, рыжий хохолок, уже начинающий седеть.
— Если бы не дедушка, — говорит он, — мы бы давно погибли…
Накатывали на местечко осенние дожди, ветер топорщил дранку на крышах. Бурлила вода, и казалось, это маленькие суденышки, застигнутые непогодой в открытом море, упрямо держат свой курс… К какой цели? Куда?
В конце октября умер реб Нахман.
Последние дни они не отходили от него: он метался, мычал, на лбу надувались темные вены. Неведомая, огромная, властная сила волокла его, ломала, крутила. А он — не хотел умирать! Он цеплялся за их руки до боли, до синяков, но его все стремительней уносило куда-то, и он выбивался из сил!
Он лежал уже неподвижно, на заострившемся лице проступала синева, и только шевелящиеся пальцы все хватали край простыни, еще сопротивлялись, еще жили… Затихли и они.
В открытую настежь дверь входили и выходили люди, причитали, шептались по углам. Постаревший, осунувшийся равви Шахно пел, закрыв глаза, мерно покачиваясь, и в первый раз за долгие годы печально и тихо реб Нахман слушал его…
А над домом, над местечком, над всем огромным миром горели высокие холодные звезды поздней осени девятнадцатого года.
В начале ноября Шимон объявил женщинам, что уезжает… Встревоженные лица обернулись к нему, а он, откинувшись на спинку стула и глядя куда-то поверх их голов, загадочно и отрешенно молчал.
— Надолго? — спросила старуха.
— Как знать… Как знать!
— Вот жалость-то! А я так рассчитывала, что вы поможете мне в лавке. При ваших связях…
— Разумеется! — воскликнул Шимон и нетерпеливо махнул рукой. — Но разве можно здесь — вести настоящее дело? Нет уж, я подамся в Питер или в Москву… Почему бы не заняться лесом? Люди будут строиться…
— А кто вам позволит? — сказала Руфь, блестящими глазами исподлобья следя за Шимоном. — Частник сейчас не в моде.
— О, не беспокойтесь! Торговля есть торговля… кто бы ею ни занимался. А пока, что ж… заручусь письмом и, дай Бог, выбью какую-нибудь должностишку. Вы же видите, я кое-что могу и зря слов на ветер не бросаю…
Старуха слушала его, слегка приоткрыв от напряженья рот:
— Конечно! — воскликнула она. — Такой умный, энергичный молодой человек! Путь перед вами открытый… А что делать нам? В эти ужасные времена и без всякой защиты… Если бы был жив отец!
— Бросьте, мама! Он и себя-то защитить не мог.
— Без мужчины в доме тяжело. Особенно сейчас… — голос вдруг охрип, Шимон кашлянул в кулак. — Но, если мы решим к обоюдному удовольствию один вопросик…
Побледнев, Руфь склонилась над столом.
— Да… Более всего я ценю достаток и семейный уют. Но одного не бывает без другого. Я не из породы пустобрехов, которые женятся и плодят в нищете таких же нищих, как и они сами. Каждое дело нуждается в серьезном размышлении и надлежащей материальной основе…
Старуха взглянула на дочь и дипломатическая улыбка слегка растянула уголки ее губ.
— Но и откладывать то, что уже созрело, не следует, — продолжал Шимон, одаряя старуху той же улыбкой. — Я… э… искренне (сердце прыгнуло к горлу) искренне… расположен к вашей дочери и хочу… чтобы она стала моей женой! С вашей… и своей помощью я создам ей все условия для спокойной, обеспеченной жизни… Не здесь, конечно, а в Москве… или в Питере… Это более подходит ей.
Голос угас.
— Что ж, — проговорила старуха, — я не против… Счастье дочери для меня дороже… всего!
Умолкла, и оба с одинаковым выраженьем напряженного ожиданья посмотрели на Руфь.
Сгорбившись, она катала по столу хлебный шарик… отдернула руки. Не подымая глаз, едва заметно кивнула. Шимон встал, на негнущихся ногах подошел к ней, осторожно поцеловал в холодные вялые губы.
Накануне свадьбы старуха отсчитала Шимону сто золотых. Вместе с двадцатью монетками равви получилась уже немалая сумма. Договорились, что старуха переедет к ним, как только они устроятся на новом месте — ничего не поделаешь: придется продать лавку и дом.
Шимон отправился в город и сообщил о своем отъезде. Его пытались отговорить, но он твердо стоял на своем: по семейным обстоятельствам ему необходимо уехать, и просьба его лишь об одном — о записочке, о добром слове… И записочка была незамедлительно составлена, и сам зам-пред-ревкома своею подписью скрепил ее.
В субботу жених и невеста двинулись к синагоге. Свадьба после победы новой власти случалась впервые. Много народу увязалось за ними и вместе с молодыми ввалилось внутрь. Мотька, смекнувший, сколь подымает это событие его престиж в глазах односельчан, расправил плечи — и заговорил! Оказывается, Шимон и Руфь бросили вызов отжившим поповским обрядам, первыми показали пример другим, заложили основы новой советской семьи!
Был вручен им документ, удостоверяющий перед всем миром законность совершившегося, и в правом нижнем углу его — сияла фиолетовая звезда.
Правда, на свадьбу никто, кроме Мотьки и нескольких членов сельсовета, не пришел. Мотька напился, размахивал маузером и все пытался стрельнуть, пока ординарец, уже пообвыкший в новой должности, не увел Мотьку спать.
На следующее утро подогнали коляску, тщательно уложили немногочисленный скарб. Не обращая внимания на сунувшегося к ней Шимона, старуха подошла к Руфи и обняла ее… Трооогай! Коляска покачнулась, покатила по расхлябанной колее. В мутной дымке исчезли дома и река, и вот уже простучали копыта по настилу моста. Пригорок, поле, и снова колеса скрипят и пахнет мокрой кожей… Дальше, дальше… Кануло все, словно и не было вовсе? Да, нет же, было!
И женщина рядом, сложив на коленях руки, молча смотрит в туман.
Москва, 1986