— А твой Эли уж точно!
— Он умный. У него не мозг, а логическая машина… Так что он передал?
Щелкнула выключателем лампочки. Вспыхнул свет под низким потолком. Вытянула из-под ремня часов белый квадратик. Вскочил с кровати, подсел к столу.
— У тебя есть Танах?
— Лежит где-то… А зачем он тебе? Хочешь почитать?
— Дай!
Пожала плечами, отыскала среди книг на полке.
— И лист бумаги с карандашом!
Раскрыв «Хумаш» в начале главы «Вэ яца Яаков ми Беэр-Шева», Марк углубился в работу… Герда села напротив, подперла рукою голову и, время от времени прихлебывая воду из кружки, наблюдала, как вместо колонок цифр возникают на бумаге буквы, складываются в слова… Выпрямился, перечитал текст.
— Ну, что?!
— Их ничего не интересует… Они хотят лишь поскорее провести операцию…
— Это нормально.
— Нет! В создавшейся ситуации она лишь вредна! Кроме того, если есть подозрение…
Чиркнул спичкой Бумага полыхнула — обуглилась.
— Какое? — Герда подставила глиняную пепельницу.
— Не важно… Я хочу сказать, что можно было бы действовать умнее. Наладить новые связи… Ведь это — ценнейшая информация! Теракты недостаточны. А «Хагана» спелась с англичанами. Только разговорами и переговорами их тоже не выгонишь. Должен быть какой-то средний путь…
Подошла к нему, коснулась жестких волос на его груди, повела ладонью вниз…
— Я купила тебе две майки… И теплые носки. Пришла домой, а тебя нет… И я испугалась, что ты больше не придешь.
— Я всегда возвращаюсь к тебе.
— Правда?..
Вместо ответа он поцеловал ее, а она задохнулась — и крепко прижалась к нему.
Чем может запомниться город? Я написал эти строчки, когда мы сидели в зале ожидания автобусной станции, делать было нечего, девочка, как всегда, сидела рядом с тобой — она всегда была очень послушной, наша девочка.
Чем может запомниться город, в который мы приехали на день, побродили по пыльным улицам, сфотографировали плоскогрудые церкви, полюбовались видом реки… Я купил какую-то книжку, хотел, было, приступить к чтению, и вдруг… это всегда бывает вдруг: возникает интонация, звучит все настойчивей, и вот — откладываешь книжку, прекращаешь разговор.
Тот текст затерялся. Значит, был и не очень-то хорош. Но провинциальный город с его церквями, похожими на бледных девушек в голубом и белом на фоне неяркого голубого неба с неподвижными облаками, этот бездонный омут жизни, отражающий небо и облака — остался.
Ты прочитала стихотворение, на мгновенье задумалась, но вместо того, чтобы вынести, как всегда, окончательное решенье, сказала, что твой дед Яков, может быть, — из этого города… Откуда-то отсюда — из этих просторных и неярких мест. Он умер, когда ты была еще очень маленькой, и не запомнила его. Но бабушка Оля что-то рассказывала… «Не совсем обычное имя для русского». «А он и не был русским… Это такая семейная тайна, которую все знали. Ты же понимаешь, в те времена быть дочерью еврея… Отца происхождение жены не трогало. В его среде эстрадников и циркачей национальностью не интересовались». «А кем был дедушка?» «Преподавателем литературы в школе. Такой тихий книжник. Как и бабушка. Никогда никуда не лез, ничего лишнего не говорил… Потому и выжил. Бабушка рассказывала, что он был очень талантливый, даже какую-то работу написал… то ли по лингвистике, то ли по филологии… Да вот, не в те времена родился… Родители говорили, что я очень похожа на бабушку», — добавила ты.
Чем может запомниться город? Чьей-то глухой, несостоявшейся судьбой? Уехать в столицу, жениться на дочери раскулаченного купца, да так и не вырваться из омута времени. Кануть в него бесследно и навсегда. А мы с тобой даже поднялись в Иерусалим, подчиняясь все тому же безотчетному стремленью — вырваться, понять, обрести смысл… Но наша дочь, тихий омут, в котором, как оказалось, водятся черти, вернулась обратно — на свою Петровку.
И мы расстались здесь. Добрались сюда, чтобы расстаться. И вот, я пытаюсь подправить свою судьбу. Переписать ее. Протянуть ее нити в прошлое, которое я никогда не видел.
Яков… Почему его не арестовали? Конечно же, он молчал. Но сколько других, таких же, как он, не спасло молчанье? Он старался быть как можно незаметней, но внешность, эта однозначно-определенная, словно выдолбленная в камне на веки вечные внешность, досталась в этом месте и на это время — ему… На уроках он артистически примирял заданную идеологичность с бездонной проблематикой текстов, но, главное, умел при всех обстоятельствах сохранять дистанцию между собой — и миром. В этом была его тихая, тайная сила.
Пусть и он доберется до Иерусалима, о котором лишь тайно грезил. А я — по лестнице времени спущусь к нему.
Итак, два молодых человека, наконец-то, добрались до столицы. Один из них, с молодой красавицей-женой и приличными деньгами, выловленными в мутной воде экспроприаций, поселился на Варшавском шоссе, в комнатенке с покосившимся полом, однако же сразу же приобретшей уют: муаровые занавески на окнах, салфеточки на буфете, три слоника, которые со временем дойдут по поверхности комода до меня, вздымая вверх свои пожелтевшие хоботы. А комната со временем расширится, квартирка обустроится, и даже соседство Вальки Никифоровой не порушит уют, поскольку Валька будет уважать властную и мудрую Ребекку…
И другой — тоже приедет в Москву. Я никогда не видел его. И, может быть, потому, мне кажется, что он был похож на меня. Как и тот — он поселится на окраине Москвы, снимет комнату, переделанную под жилье то ли из курятника, то ли из хлева. И трамвай будет звенеть и стучать по рельсам, тащиться от окраины — к центру, где институт, в который он поступил… Голодно, холодно, молодо, весело! И вот уже ходишь с другом на диспуты в Политех, в театры и цирк; постукиваешь ногами в драных валенках, кутаешься в разлезшийся на нитки шерстяной шарф; в огромном гулком зале, где слова леденеют вместе с паром изо рта, читаешь прекрасные книги, и восторг, и молодая, но уже поднявшаяся из глубины души тоска, выливаются в косые, торопливо скользящие по бумаге строчки… Скользят коньки по льду на Чистых прудах; над транспарантом, протянутым во всю ширину катка, грохочет из репродуктора музыка, и чьи-то тени, слившись, летят вдоль кромки льда, а ты — один, и несколько лет будешь один, пока однажды, случайно, не забредешь в библиотеку на Петровке…
Тот, другой, уже открыл свою лавку на рынке. Надел потертую кацавейку, которую больше не снимет; родил между делом сына, и поздно вечером, по возвращении на Варшавку, его встречает красавица-жена… А наливка исходит соком в банке за муаровой занавеской, пахнет детством куриный бульон. И кажется — так будет всегда.
Яков открыл глаза. Он лежал на диване в кабинете Генриха, светило солнце — неизменное, негасимое, недостижимое иерусалимское солнце. Почему что-то снится, а что-то не появляется даже во снах? Словно кануло в черную прорубь вечности. Были же годы тягуче-тоскливого страха, когда она ждала каждый день, что он не вернется домой, а когда приходил, бросалась к нему, словно видела в последний раз. И по ночам, просыпаясь, они вслушивались в ночные звуки, и свет от фар скользил по потолку, заставляя их вздрагивать… Его взяли по дороге домой — наверно, донес пьяница-сосед, что-то оравший на их общей коммунальной кухне про засилье жидов… Не вспоминай! Скользящие тени на потолке, ослепительно-синее небо в прорехах хвойных ветвей… Вырвался все же, добрался… А Оли больше нет. И никогда не будет… Но какое-то чувство, как музыка, подымается, ищет выхода; и возникает чудная мысль, что все поправимо; что, может быть, в каком-то идеальном, параллельном этому мире, она по-прежнему жива, и ждет его в их комнате на Петровке вместе с маленьким существом… Это девочка или мальчик? Пусть будет девочка…
— Эй, ты еще спишь?
В дверях стояла Лена. Спустил ноги на пол, потянулся,
— И Генрих уже здесь?