Веселая, оживленная скороговорка Асада то и дело врывалась в медлительный лад музыки, и это сочетание было почему-то приятно.
— Нет, теперь я возьмусь за проклятую учебу, — говорил Асад. — Черт побери, да я за год пройду два года. А будущей осенью — университет, Петербург…
— Вино человеку крылья дает, — покачивая головой, сказал Жамбот.
— Думаешь, хвастаю? Да я в прошлом году за первое полугодие весь курс прошел и перед рождественскими каникулами предложил сдать экзамены за год… Не вышло. «У нас не университет», — сказал Арканжель, то есть это директор наш. Но если я желаю сдать экстерном, они ведь не могут отказать?..
Так шла веселая застольная беседа, а орган все снова и снова повторял свою песню. И настойчивая, спокойная, почти сонная медлительность песни казалась Константину признаком глубоких, скрытых в народе сил. Это был тысячелетний ритм многовекового труда под жарким солнцем, труда на зеленых склонах, в садах и виноградниках, труда каменщиков, возводивших старинные чудесные соборы, оружейников, превращавших сырую руду в сверкающую сталь и булатные клинки.
Когда Константин выразил эту мысль вслух, Науруз сказал:
— Лучший булат закаляют жарким огнем и студеной водой. Булат в сердце, булат в руке — вот то, что нужно, когда вступаешь в борьбу за правду…
— Да, если бы выступили вы на пастбище с оружием в руках, дело было бы понадежней, — усмехнувшись, сказал Жамбот.
Но Науруз будто не слышал его. Встав с места, он обратился к Асаду:
— Братец, может это от вина, к которому я непривычен, но когда хочу я произнести крылатое русское слово, оно дразнит меня и не дается, на языке остается только свое, веселореченское… Я по-нашему скажу, а ты по-русски перескажи. Вождь наш Ленин из-за далеких границ затрубил, начал большую охоту. Великая соколиная охота будет на рысей, волков и лисиц, на хищников больших и малых. Мои молодые крылья тоже трепещут, хочется мне тоже в воздух подняться, чтобы разить хищников.
— Говоря это, Науруз в такт поднимал и опускал руку — со стороны похоже было, что он произносит стихи.
Духанщик привык, что люди приходят к нему спокойные, даже вялые и скучные, и потом, воспламененные вином, встают с мест, поднимают бокалы — и звучат речи по-грузински, по-русски, по-азербайджански и армянски, на всех языках многоплеменного Кавказа.
Язык, на котором говорил Науруз, незнаком был духанщику. Ну и что ж? Мало ли языков на Кавказе?
Асад торопливым шепотом переводил, а Константин пристально вглядывался в разгоревшееся лицо Науруза, и не только слова, самый строй души Науруза был понятен ему, хотя, в отличие от словоохотливого Жамбота, Науруз за всю дорогу едва ли сказал десять слов.
Науруз считал себя младшим среди спутников (на Асада он смотрел как на ребенка), и потому каждый раз, когда им случалось ночевать в лесу, он собирал хворост, разводил костер и возился с приготовлением пищи. Все ложились спать, а Науруз при свете костра приводил в порядок и чинил обувь своих товарищей, выбрасывал из нее сопревшую траву и заменял её мягкой и свежей. Он ложился позже всех и вставал первым — костер горел, и котелок вскипал. И если кто не просыпался вовремя, что чаще всего случалось с Асадом, Науруз тихонько тормошил его…
Так он промолчал всю дорогу и тут впервые заговорил. Это было слово мужественного бойца, надежного товарища. Константин не столько по тому, что слышал от Асада, сколько по взволнованному голосу Науруза понял душевное состояние веселореченца и, невольно впадая в его приподнятый тон, сказал:
— Пусть будет так, Науруз! Слава тому, кто не только в час победного торжества, но и в час поражения дает обещание продолжать борьбу.
Науруз приложил руку ко лбу, к сердцу и сел. Успокаиваясь, он точно остывал, глаза его становились мягкими и приветливыми. И Асад, глядя на него, вспомнил сказку о том, как булатного богатыря нарта закалили в кузнечном горне до того, что его лицо стало испускать грозный синий огонь.
— Ну, а ты, Жамбот, что собираешься делать? — спросил Константин, и совсем по-другому, весело и просто, прозвучал его вопрос.
Жамбот помолчал и, вздохнув, ответил:
— Не зря зовут меня на родине Жамбот-бродяга. Давно ли вернулся я домой, обойдя кругом Черное море, а вот уже снова гонит меня с родины. Хочу я сходить в Москву… С давних лет слышали мы о златоверхом Кремле, но то, что ты сказал нам о рабочих людях Московии, снова наполнило мое сердце жаждой странствий… Нет мне пути в Дууд — кровожадны враги мои, и не допустят они, чтобы я остался жив. Нет мне жизни в родном ауле… Не суждено мне быть похороненным на родовом кладбище, вихрь странствий несет меня, пусть же принесет он меня к подножию белых стен Москвы…
Время прошло незаметно. Пора было уходить. Константин поднялся и, забыв, что старик слеп, приветливо махнул ему рукой, направясь к двери. Однако недоумевающее выражение, появившееся на лице хозяина, внезапно напомнило: «Да ведь расплатиться нужно!» При выезде из Краснорецка у него было с собой двадцать четыре рубля и еще серебряной мелочи рубля на два. Но за весь этот месяц, что провел в горах, сначала в Веселоречье, а потом проходя по Грузии, он истратил только шесть рублей на папиросы. В селениях они заходили в крайние дома и старались попасть к беднякам. Повсюду их принимали как гостей. Им подносили вино, то золотисто-солнечное, то красное, обещающее счастье. В Грузию уже дошли смутные слухи о восстании в Веселоречье, и люди жадно расспрашивали о нем. «А вот, когда вы подниметесь по обеим сторонам гор, — говорил Константин, — тогда не будет такой силы, которая могла бы с вами справиться».
После таких встреч и разговоров хозяева обижались, когда Константин предлагал им деньги.
Он расплатился с духанщиком и вышел.
Жара на улице уже спадала. Но после темноты подвала казалось, что не только солнце — сама мостовая светилась, отливая ослепительной голубизной.
Ступив на старые плиты тротуара, Асад вдруг споткнулся.
— Э-э… Вино, видно, голову кружит, — засмеялся Жамбот. — По каким тропинкам прошел, а на самом ровном месте спотыкаешься.
Асад ничего не ответил. Однако, сделав несколько шагов, все заметили, что Асад отстал, и оглянулись. Асад медленно следовал за ними, ступая осторожно, точно шел по стеклу. Одну руку он вытянул вперед, а другой поправлял очки.
— Вижу я плохо, — стараясь улыбаться, объяснил он. — Только из подвала мы вышли, и все засверкало… И теперь искры и радуги какие-то все скачут и скачут. Такая глупость…
Он хотел улыбнуться, но улыбка никак не могла сложиться на его дрожащих губах, и спутники его, мужественные люди, из которых каждый без трепета много раз глядел в лицо смерти, испуганно переглянулись — так поразило их это неожиданное несчастье.
— Пройдет, ничего, пройдет. Это временный паралич глазных нервов, слишком внезапно мы перешли из темного подвала к солнечному свету, — первым сказал Константин.
— Такая болезнь случается в горах, — подтвердил Жамбот, — если на горный снег долго смотреть. Ничего, пройдет.
Науруз положил на плечо Асаду свою теплую, тяжелую ладонь.
— Мы тебя не оставим, братец, — сказал он нежно. — Мои глаза — твои глаза.
И это были как раз те слова, которые больше всего нужны были сейчас Асаду.
Асад потому и смотрел с таким ужасом на бельма старика, что с детства вырос в страхе перед слепотой. Всегда помнил он о том страшном несчастье, которое поразило его отца в молодости. Отец потом оправился, но полнота зрения к нему уже не вернулась. Слепота была проклятием этой ветви дудовского рода, зловещим началом ее был дед Асада, знаменитый Асад Дудов-старший. Ослепший в молодости, он сменил меч на струны и стал знаменитым сказителем, — народ до сих пор чтил его имя. И до сих пор рассказывали в народе о том, как алчная дудовская свора выгнала старика из дому и он погиб, упав в пропасть. Кто может сказать, произошло ли это случайно, или сам он оборвал свою жизнь! Асад тоже стоял сейчас над темной пропастью, и ничто не могло быть ему дороже теплой, тяжелой ладони Науруза, которая легла на его плечо.