— Пустяки, в «Публичку» пускают — и ладно.
Преобразование наружности имело для Алеши самые положительные последствия… Сторож перешел в обращении с Алешей с «ты» на «вы» и стал называть его по имени и отчеству, кассир выдал аванс в размере пятнадцати рублей, девушки, как служащие, так и приходившие сниматься в массовых сценах, или пристально взглядывали на него, или опускали глаза.
Однажды Алеша вернулся с работы домой расстроенный и даже, что с ним случалось редко, сердитый. Швырнув в угол пальто, он сказал:
— Черт его знает, что выдумал наш Лохмач! Раз ни пиля не понимаешь в самой ерундовой фотографии, так чего суешься в кино?
Миша блаженствовал на своей кровати, вытянув ноги на спинку; перелистывая какую-то книгу, он поглощал из красной жестяной коробочки прозрачные леденцы «ландрин».
— Что случилось? — спросил он, подвигаясь и давая другу место рядом с собой.
— А то, что вызывает меня к себе Лохмач (это была кличка человека, ведавшего в киноателье всем сценарным делом) и дает мне вот это…
Объемистая, альбомного типа тетрадь, исписанная беглым почерком, перешла в руки Миши. Миша стал перелистывать ее.
Бросались в глаза странные строчки:
«И о радость! Ночь пришла, а день не ушел…
Вечные враги — Ночь и День в эти часы сплетают руки…
Ночь своей беспощадной рукой не снимает дневных веселых красок…
Но она покроет их своим прозрачным покрывалом…»
Бросалось в глаза, что фразы коротки и отрывисты, что каждая начинает собой новый абзац.
— Занятно, — сказал Миша, перелистывая тетрадь.
— Тебе занятно — а мне каково? Знаешь, что он выдумал? «Вы, говорит, должны все это запечатлеть». Слово-то какое глупое! «Пусть кино станет движущейся живописью, Петербург — это город белых ночей». И стал начитывать мне из «Медного всадника».
— Ну хорошо… Но к чему все это? — спросил Миша.
— К тому, что нужно сделать кинокартину «Белые ночи». А как ее сделаешь, когда белую ночь снять не-воз-мож-но.
— А ты пробовал?
— И пробовать не хочу! Такой чувствительности фотоматериалов еще не существует.
— Значит, ты не пробовал.
— Да ну тебя! — Алеша даже отвернулся от Миши.
Но тот вдруг соскочил с кровати, выдвинул ящик письменного стола и достал потускневший кусок фотобумаги.
— Что это? — торжественно спросил он.
— Это? — недоуменно переспросил Алеша. — Это… испорченный снимок… Да, вспомнил, мы шли по набережной, ты просил меня сфотографировать другой берег Невы. Но я как-то неудобно встал, против света, что ли… И ничего не получилось.
— То есть как ничего не получилось? Получилась белая ночь, — сказал Миша.
Алеша взглянул на Мишу: не шутит ли? Нет, Миша был серьезен, даже взволнован… Алеша взглянул на небрежно отпечатанную фотографию… Зимний дворец, Адмиралтейство, Исаакий — все это прочерчивалось четко, силуэтами. И все же это были не силуэты, — сквозь дымку поблескивали окна Зимнего дворца и колонны Адмиралтейства. Казалось, что даже от купола Исаакия исходило какое-то тусклое мерцание. А рука фальконетовского Петра повелевала, призывала…
— Ты тогда выбросил эту испорченную фотографию, а я подобрал и долго ее рассматривал. Не помню, была ли у меня мысль о белых ночах, но что-то очень петербургское показалось мне здесь. Вот я и припрятал. Так просто припрятал, а пригодилось.
— Значит, белую ночь совсем не нужно снимать в белую ночь, а можно снимать и днем? Погоди! Какая была тогда погода? Неужели солнечная?
— Да, солнечная, но в дымке.
Они вспоминали, какое было в тот день освещение, в какой час дня произошел этот незначительный, казалось бы, случай. Они постарались воспроизвести все условия съемки такой «белой ночи» — не раз, не два, не три повторяли съемки… Выходило то слишком ярко — белесый день, а не белая ночь, то получалась ночь как ночь, в которой тонуло все и еле намечались силуэты… Все же под конец они добились своего.
Теперь от фотографии надо было перейти к киносъемке, от стеклянной пластинки — к пленке. Они работали целыми сутками, неделями не возвращались домой, отсыпаясь в лаборатории. Алеша здесь вел и командовал, Миша был терпеливым и исполнительным помощником. Зато при первой публичной демонстрации «Белых ночей» потребовалось выступление Миши, потому что у Алеши от сильного смущения заплетался язык. Миша же, восхваляя достижения друга, был особенно красноречив. Ему хотелось подчеркнуть то новое, что несла с собой эта кинокартина: в ней кино сумело передать прозрачную, воспетую лучшими русскими поэтами красоту белых ночей Петербурга, его чутко спящие сады и дворцы. Дворники, метущие улицы и поднимающие серебристую пыль, как бы застывающую в воздухе, парочки влюбленных, проходящие вдоль набережных и отраженные в зыбкой воде. И вдруг крупным планом — фигура человека, словно выросшая из тьмы: руки в карманах, белая фуражка надвинута на лоб, поблескивают глаза, что-то шепчут капризные и упрямые губы. Это был сам Миша. Он хотел изобразить ночного вора — получилось что-то другое: одинокий юноша, честолюбец, мечтающий о славе. Даже Оля бесшумно и медленно проезжала на своем велосипеде… Когда ее снимали среди бела дня, она и не знала, что появится в картине, изображающей белую ночь.
Картина эта, построенная на полутонах, на недосказанном, понравилась в тех литературных кругах, где до этого брезгливо морщились и отворачивались от кино… Больше всего в похвалах картине усердствовал тот, кого Алеша и Миша за глаза называли «Лохмач», а в глаза — Святослав Нилович (он подписывал свои статьи: Святослав Нильский, по паспорту был Никифор Нилов). Возможно, что волосы он отращивал для того, чтоб казаться выше ростом, и ему действительно удалось добиться цели: на голове стояла копна черных блестящих волос и прибавляла Лохмачу не меньше четверти его роста. Красивая голова и тщедушное тело, ночная гульба и дневной сон, непрерывное стяжательство и жадная любовь к искусству, подогреваемая все тем же стяжательством и уродуемая им, — таков был этот человек. Владелец киноателье фактически передал Лохмачу в распоряжение свое предприятие, довольствуясь барышами, которые росли от года к году. Кино в то время показало свою прибыльность — и особенно в России. Кинотеатры росли, как грибы. «Братья Патэ и Гомон», имевшие свои филиалы в России, выкачивали миллионы из огромной страны. Но вот появились русские фирмы — Ханжонков и Ермольев, количество кинофильмов русского происхождения исчислялось уже десятками.
Владелец киноателье, где работали Алеша и Миша, понимал, что в лице Нильского он владеет курицей, несущей золотые яйца, и слепо повиновался ему. В Святославе Ниловиче была одна черта, искупавшая многие его пороки и недостатки: он любил русское искусство и уверен был, что пришло время, когда в этой новой области искусства русские люди скажут свое веское слово.
Такими картинами, как «Стенька Разин», «Осада Севастополя», «Покорение Кавказа», не может похвастаться ни одна страна Запада. В массовых и батальных сценах этих картин прокладывает себе дорогу народность. Наш кинорежиссер Гончаров сделал драгоценную находку: когда ему нужно, он приближает аппарат вплотную, показывает глаза или движения рук действующего лица или охватывает всю его фигуру. В этом отношении кино сильнее театра и может сравниться лишь с литературой. Такова драгоценная находка русского киноискусства, — говорил Святослав Нилович.
У Ханжонкова режиссер Чердынин поставил «Обрыв», и Святослав Нилович прочел в Народном доме графини Паниной реферат. Сравнивая нашу кинокартину с современными ей лучшими картинами Запада, он доказал ее художественное превосходство. Эту победу русской кинематографии Святослав Нилович объяснил влиянием русской литературы и первый в этом реферате высказал мысль, что кино стоит ближе к литературе, чем к театру.
Почти одновременно с выпуском «Белых ночей» из-за границы был привезен в Россию фильм «Неаполитанские рыбаки». Он шел по всем экранам под аккомпанемент мандолин и гитар. Это была видовая картина: изображение тяжелого и поэтического труда, а в финале — бешеная пляска.