— Ишь стерва, как поет!..
Это сказал невысокого роста старый худенький человечек, стоявший рядом с Жамботом, его тощее, но всегда веселое лицо было точно сбито набок. Жамбот давно уже приметил его. Говорил он громко, двигался ловко, как молодой. Вот и сейчас Жамбот даже не слышал, как этот человек взобрался на кирпичи и встал рядом с ним.
— Надеется на господскую подачку, собачий сын, — слышал Жамбот его шепот. — Эх, нету ребят наших, соколиков, всех побрали летом — кого в тюрьму, кого на фронт. Вот он разнагишился и всякий стыд потерял.
И вдруг крикнул зло и яростно:
— Долой грабительскую войну! — и тут же спрыгнул с кирпичей.
Оратор запнулся, резко повернулся в сторону Жамбота, но стулья качнулись, и, не удержав равновесия, он спрыгнул на землю.
— Долой! Долой! — кричали в толпе то в одном, то в другом месте, и люди, раньше будто слитые воедино, теперь заговорили, заспорили.
Спустя несколько мгновений оратор уже снова стоял на стульях и снова говорил, но теперь уже не так красиво и складно, как раньше.
— Сойди-ка сюда, эй ты, чучело! — услышал Жамбот.
Внизу стоял молодой Торнер, сквозь надменную сонливость его лица пробивалась злоба. Жамбот соскочил с кирпичей.
— Ты видел, кто крикнул? Ты рядом стоял, — прошептал Торнер, вперяя в Жамбота темно-карие, без блеска и выражения, глаза. — Кто крикнул? Говори!
— Я не видел, — ответил Жамбот.
Тут руки молодого хозяина схватили Жамбота за грудь и с силой тряхнули его.
— Говори! — процедил он сквозь зубы.
Ветхая ткань Жамботова бешмета разодралась под рукой, и Аллан Торнер, отпустив Жамбота, брезгливо отряхнул руку, чтобы сбросить оставшиеся на ней ворсинки.
— Ты богатый, а я бедный, — укоризненно качая головой, сказал Жамбот. — У тебя много одежды, а у меня только одна, что на мне. Я туда смотрел, а того, кто тут стоял, не видел. Это твой человек, а ты его не узнал. Как же я могу его знать?
Младший Торнер, пробурчав какие-то ругательства, ушел.
Молебен кончился, и люди стали расходиться.
* * *
Победы были большие, а люди не радовались, нет, и многие женщины плакали. Те же слова, те же причитания, которые услышал Жамбот еще тогда, когда плыл по реке: «Голубчик мой, болезный мой, на кого меня покинул?..»
А солдаты, проходя по длинной окраинной улице, мимо завода, пели:
Во долине во карпатской русский раненый лежал,
Он в руках своих могучих крест родительский держал.
Над ним вился черный ворон…
Совсем по-родному звучала для Жамбота эта песня. Ему представлялось, как в долине, среди гор, лежал, истекая кровью, Сослан-богатырь. Ворон летал над ним, а Сослан перед смертью говорил ему: «Ты не вейся, черный ворон…»
Война на все отбрасывала свою тень — и с лиц пропадало всякое выражение оживления, радости… Руки рабочих работали весело, споро, а лица были затенены заботой, горем. И только знакомец Жамбота, ремонтный слесарь Васильев, тот самый, который назвал войну грабительской, забравшись по лесенке вверх, под самый потолок, налаживая трансмиссии, туже натягивая ремни, напевал какую-либо частушку хрипловато-весело, как скворец. У него самого на фронте был сын, Жамбот знал об этом и еще больше уважал старика. Старик не унывает, не поддается горю, а старается развеселить и ободрить людей. Ведь и сам Жамбот нес в душе своей горе, но не поддавался ему и далеко от родины, в чужих краях, старался с незнакомыми людьми жить как с родными.
2
Кирпич сторожили трое: старичок в синих очках, потерявший зрение на заводе, молодой хромоногий парень и Жамбот, а тулуп был один на всех — ветхий, потершийся. Когда же настали настоящие зимние морозы, Жамбот на толкучем рынке купил себе шарф и обвязывал им живот. Отстояв свое, он отсыпался в чернобревенчатой, вросшей в землю сторожке, которую топили каменным, удушливо-сладко воняющим углем, и потому после сна всегда болела голова и по снегу перед глазами бежали красные круги…
Сторожка находилась неподалеку от проходной — такой же бревенчатой избушки с несколькими сквозными дверями. Через них приходили и уходили все рабочие и служащие. Хозяев привозили на завод сытые кони, у каждого из братьев Торнеров был свой выезд.
Верховодил всеми сторожами бритый старичок Лекарев с впалыми щеками и глухим голосом. Он, как и большинство стариков сторожей, весь век проработал на заводе. Он показывал Жамботу на ту самую старую, с маленькими, как бойницы, окошками часть здания, с которой и начался завод. Дед теперешних Торнеров — Джордж Аллан приехал в Россию работать механиком в чулочном заведении, принадлежавшем двум сестрам-старушкам. Через несколько лет это заведение перешло в его руки, и вместо чулок он стал здесь чинить и налаживать немудрые механизмы маленьких мастерских, расположенных по соседству, — швейных, прядильных и ткацких. Он мог даже изготовить часть какой-либо привезенной из-за границы машины. О том, как перешло в его руки заведение, говорили по-разному. Лекарев утверждал, что дедушка Торнер по-честному купил его. Но другие старики говорили, что англичанин сам разорил старух и за бесценок купил их заведение. Потом у князей Вяземских Торнер взял на оброк сорок семей крепостных и научил их работать на заводе, и они — Киреевы, Платоновы, Читаевы — до сих пор работают на заводе.
Жамботу казались наиболее достоверными те рассказы, согласно которым родоначальник Торнеров оказывался злодеем, — ведь и у него на родине родоначальники всех знатных и богатых семей были злодеями.
Жалованье Жамботу было положено семь рублей в месяц. Четыре он посылал каждый месяц в Арабынь, своему односельчанину, издавна работавшему там в кожевенной мастерской Сеидова, а тот уже с оказией пересылал эти деньги в Дууд, жене Жамбота. (В самый Дууд почта не ходила). Жамбот пристрастился в Москве к чаю. Кипятку в сторожке всегда было вдоволь, там все время булькал на огне черный огромный чайник. Черные плитки кирпичного чая покупали сторожа в складчину, наскребали его и сыпали в кипяток. Жамбот с наслаждением пил этот темно-бурый, вызывающий бодрость, не туманящий ума, подобно водке, напиток и запивал им сушеную рыбу — самую дешевую пищу, которая была на базаре, — и черный душистый русский хлеб. Раз в неделю — по пятницам — бывал Жамбот в бане, а после бани позволял себе роскошь: шел в трактир «Стрелка», который был так назван потому, что занимал острый угол между двумя расходившимися тут улицами. Горбатый гармонист в синей шелковой рубашке играл здесь то бешено-быстрые, то заунывно-медленные русские песни. Здесь можно было купить миску мясной похлебки, — мясо плохое, жилистое, со скверным запахом, а все-таки мясо. В трактире тайком продавали водку, запрещенную с самого начала войны. Стоила она дорого, и Жамбот покупал только так называемый «самодер», коричневый, сильно отдающий махоркой, одуряющий хмельной напиток. Водку подавали в бутылках из-под минеральной воды «Нарзан», ее называли орленой водичкой, потому что на этих бутылках изображен был орел. А «самодер» наливали в маленькие чайнички.
— Э-эх, гони еще чайник крушительного! — махнув рукой, кричал ремонтный слесарь Васильев, и ему приносили чайничек.
Здесь с ним и познакомился Жамбот.
— Не напрасно старики рассказывали, которые на Кавказе воевали, что черкес — верный человек. Не выдал ты меня этому Аллану-истукану.
От Васильева Жамбот узнал, что перед самой войной пришли в Москву вести из Петербурга и Баку о том, что поднялись там рабочие за лучшую долю, и тогда москвичи тоже, оставив заводы и фабрики, с красными знаменами вышли на улицу. Но тут началась война, всю молодежь, самых боевых, забрали на фронт, а на заводе от имени рабочих стал говорить тот самый, которого Васильев пренебрежительно называл «Арсюшка — хозяйский пес», тот, который выступал на молебне. Васильев часто ругал этого человека и один раз назвал его «предателем Интернационала». На недоуменный вопрос Жамбота старик рассказал, что еще до войны у рабочих всех стран было заключено могучее братство для великого дела, для того, чтобы свергнуть богачей по всей земле, а богачи догадались и натравили народ на народ. Ну, а вот такие, из рабочих, как тот Арсюшка, помогали им в этом.