В упрямом и безжалостном подавлении в солдате всего человеческого проходили дни. И только во время вечерней прогулки, когда роты с пением маршировали по городу, человеческое вдруг прорывалось — то в протяжно-долгих, то в отчаянно-лихих, с присвистом и ерническими вольностями, песнях, бросающих вызов богатым хозяевам города. А каждое утро мир и спокойствие окраины, где стоял дом Гедеминовых, нарушались пронзительным криком газетчика:
— Вот последние телеграммы! Сражение на Стоходе! Сражение на Збруче! Осада Перемышля! Десять тысяч убитых, пятнадцать тысяч раненых!
Гриша, читая Асаду вслух телеграммы, вдруг замолкал и с тоской говорил:
— Скоро и я там буду.
Грише шел восемнадцатый год, и если даже экзамен за четыре класса будет сдан, от призыва он все равно не освободится. Что мог ответить Асад? Конечно, он с охотой поменялся бы с Гришей, с радостью пошел хотя бы в ад войны, если бы это избавило его от слепоты. Сейчас, если бы не слепота, он пошел бы и сам разыскал Васю Загоскина, а то он с начала войны точно сквозь землю провалился.
Однажды, в воскресенье, после утреннего чая, когда в саду уже стало душисто и жарко, Асад, опираясь на палочку, гулял по аллеям. Вдруг его тихо окликнули:
— Асад, не пугайтесь, меня прислал Василий.
Услышав имя Васи, Асад шагнул в ту сторону, откуда его окликнул этот женский, с певучими интонациями голос.
— От Васи? От Загоскина? Да? Где он? Что с ним? — И тут же почувствовал, как чья-то рука мягко, но крепко взяла его за локоть.
— Вы упадете, осторожно.
— Нет… Я здесь все знаю наизусть.
— Но вы на самом краю, здесь обрыв.
— Неужели? Значит, опять потерял ориентацию, — говорил он, сердито тыча палочкой вокруг себя. — Где обрыв?
— Ничего, мы будем здесь гулять… парочкой, — усмехнулась она. — Вот так. Вам Василий рассказывал что-нибудь обо мне? — смущенно усмехаясь, спросила она.
— Вы Броня?
— Да. Значит, говорил. Это ничего, — ведь вы друг его, правда? — Она вздохнула. — Как хорошо здесь! А в городе жарко, особенно на плацу. Васю из тюрьмы перевели в казарму. И Гришу Айрапетяна тоже.
— Вася был арестован?
— В первый же день войны и его, и Максима, и Гришу Айрапетяна — всех забрали. Ну, а прокламации все-таки удалось распространить. Прокламация против войны, — как Вася жалел, что не мог ее вам показать! Ну, а вчера всех из тюрьмы перевели в казармы, значит — на фронт… Это все-таки лучше, — сказала она, непонятно кого утешая, себя или Асада, — так и должно быть. Весь народ пойдет на войну, значит наши товарищи будут с народом. И если Базельский и Штутгартский конгрессы сказали: «Война войне», — это значит, что народ, которому дадут винтовки для войны за интересы капиталистов, повернет их против капиталистов и против правительств.
— Ну конечно, — сказал Асад.
— Верно, ведь так будет? — спросила она.
Вася не раз говорил, что среди мастериц в «ателье мадемуазель Софи» на Ермоловском проспекте есть одна очень сознательная девушка, Броня зовут ее. О своих отношениях с Броней он ничего не говорил, но по выражению голоса Василия, серьезному и нежному, при упоминании этого имени Асад угадывал: это, верно, подруга? Или невеста? (Асад неясно представлял смысл этих слов и разницу между ними.) Но для Асада эти непонятные отношения Васи с какой-то девушкой были неоспоримым признаком взрослости Василия, так же как и самостоятельный заработок его и участие в партийной работе. И Броню он представлял до крайности серьезной, с густым голосом, и думалось, что Васю она непременно называет — Василий… Но за пятнадцать минут разговора с Броней он почувствовал себя так, точно знаком был с ней много лет. Они уговорились, что она будет время от времени заходить и рассказывать о Васе.
А вечером, после занятий с Гришей, Асад попросил, чтобы тот сыграл арию Клерхен из оперы «Эгмонт». А когда Гриша выполнил его желание, Асад даже подпевал своим резким голосом. Зато вряд ли какая-либо певица могла с большим воодушевлением пропеть: «Гремят барабаны, и флейты звучат, мой милый ведет за отрядом отряд…»
3
Когда летом прошлого года Джафар Касиев, сын арабынского муфтия, молодой человек, считавший себя последователем Маркса, совершенно неожиданно был арестован в родной Арабыни, он, конечно, догадывался, что арестовали его в связи с начавшимися беспорядками на веселореченских пастбищах. Если бы тогда, сразу же после ареста, Джафар попал к следователю, то возможно, что от растерянности он стал бы оправдываться, всячески доказывать, что не имеет никакого отношения к восстанию веселореченских пастухов и даже осуждает его как бессмысленное, идущее против капиталистического прогресса. Всего за несколько минут до своего ареста он об этом именно и говорил, будучи в гостях у старого Хусейна Дудова. Но до первого допроса у Джафара было в тюрьме достаточно времени, чтобы успокоиться. Обращались с ним к тому же уважительно и даже разрешили свидание с отцом, который приехал для этого в Краснорецк. Правда, беседовать им пришлось через решетку, старый мулла от волнения лепетал что-то бессвязное, и Джафар ничего не мог разобрать, кроме арабских обращений к аллаху и веселореченских проклятий на голову врагов, но тем не менее он понял все же, что отец хлопочет за него. Джафар решил держаться на допросе непроницаемо и с достоинством. Он как-никак первый марксист в Веселоречье, и ему не пристало перед царскими чиновниками отрекаться от революционного выступления своих земляков, даже если бы он и считал это восстание ошибкой. Конечно, сознаваться в том, чего он не делал, так же нелепо, как и отмалчиваться.
На первый допрос Джафара вызвали через полгода после ареста, и он очутился не перед старым жандармским страшилищем, каким воображение рисовало ему следователя, а перед молодым и вертлявым судейским чиновником в пенсне, которого он не раз встречал на улицах Краснорецка в обществе барышень. Он совсем приободрился. Отрицать свою причастность к восстанию ему было нетрудно. Правда, при обыске у него обнаружили некоторые не прошедшие цензуру издания пятого-шестого года, но уликой его участия в подготовке восстания эти издания служить не могли. Но у него также нашли и сборник «Вехи», а на некоторых страницах этого сборника — пометки его, и порою весьма одобрительные.
— Но вы не станете отрицать, что вы ближайший друг Талиба Керкетова, который является одним из подстрекателей восстания? — настаивал следователь.
— Мы с Талибом друзья с детства, — спокойно отвечал Джафар. — Но нельзя сказать, чтобы наша дружба сохранилась до настоящего времени. Более того, у нас есть разногласия.
— Нам эти разногласия известны, — быстро сказал следователь. — Мы располагаем одним вашим письмом к Керкетову, где вы называете его народником. Судя по аргументации вашей, вы являетесь завзятым приверженцем идей Маркса?
— Некоторые идеи Маркса я разделяю, — ответил Джафар. — Но в этом состава преступления я еще не нахожу.
— А ваше близкое знакомство с так называемым товарищем Константином, представителем крайнего левого направления среди марксистов, учеником Ленина? Или, может быть, он тоже друг вашего детства?
Игнорируя этот насмешливый выпад, Джафар сказал, что о революционной деятельности Константина Матвеевича он ничего не знает, особой близости с ним у него не было, а насчет единомыслия — скорее наоборот, Константин оспаривал его статьи, напечатанные в «Кавказском эхе».
Следователь слушал молча, потряхивая редкими, но длинно отпущенными и зачесанными кверху волосами, рисуя на листе бумаги лошадиные головы с раздувающимися ноздрями и распущенными гривами.
— Вы меньшевик? — неожиданно спросил он.
Но к этому вопросу Джафар уже был подготовлен.
— Я веселореченец, — внушительно сказал он. — Наш народ отстал от русского на несколько столетий, русские политические подразделения нам еще не подходят.
— Но все-таки, вы сочувствуете какой-либо русской партии? Или вы станете отрицать, что большевики-ленинцы приложили руку к руководству веселореченским восстанием?