Вдруг все в зале пришло в движение. Люди вставали и оборачивались туда, к дверям, откуда хлынули мундиры, погоны, зализанные головы, бакенбарды с усами и бакенбарды вокруг голых ртов. Впереди всех, чуть опережая Мартынова, шел Джунковский. Темно-зеленый, полицейского цвета, мундир Мартынова топорщился, и казалось, что шитый золотом воротник теснил снизу его сизое лицо со слепо блестящими стеклами. Рядом с ним Джунковский в своем синем мундире, с желтой атласной лентой через плечо и жирно-золотыми эполетами, легко, словно на цыпочках, несущий упитанное тело, казался по-цирковому грациозен — в нем была легкость выбегающей на цирковую арену канатной плясуньи. Поворачивая ко всем свое в меру румяное лицо, он улыбался: быстро ставил на лицо и тут же убирал улыбку, изгибались красные губы, сверкали белые зубы, и при этом эполеты, аксельбанты, желтая, отсвечивающая муаром лента — все это тоже дрожало, играло на солнце, переливалось и улыбалось. Были все признаки улыбки, а улыбки не было.
Джунковский пригнулся к низенькому, коротконогому Гукасову, вставшему перед генералом, и, пожав ему руку, спросил о чем-то. Затем, уперев в стол свои небольшие руки, на которых сверкало несколько перстней, и окинув зал темными и быстрыми глазами, генерал сказал голосом мягким и сильным — с такой особенной звонкостью, какая бывает у людей, следящих за своим голосом, у дьяков и певчих:
— Господа, прошу садиться.
Он говорил и вертел в руках пенсне, которое достал из внутреннего кармана. Яркие зайчики от стекол пенсне порою вдруг начинали прыгать по расписанным стенам, вырывая из полутьмы этого обширного и низкого зала или позолоту, или киноварь, или бирюзу…
Употребление пенсне для целей, никакого отношения к прямому назначению этого инструмента не имеющих, стало в то время модой среди высшего чиновничества. Срывание пенсне с носа и водружение его на место, строгий взгляд сквозь стекла, прищуривание глаз с выражением игривости… были тысячи оттенков, придававших речи, порою начисто лишенной содержания, какое-то мнимое значение. Джунковский в этой игре с пенсне был виртуозом, как, впрочем, в применении на государственном поприще и многих других своих способностей.
Он говорил легко, без усилия, иногда внушительно, а иногда сокрушенно разводя руками, глаза его то расширялись, как бы выражая крайний предел недоумения, то щурились, и тогда темные брови сходились у переносицы, а глаза превращались в узкие продолговатые щелки. Выразив от имени государя императора недовольство поведением господ нефтепромышленников, он вдруг заявил, что «труд рабочего на промыслах вообще, в особенности для лиц, не привыкших к климату Бакинской губернии, действительно должен быть признан исключительно тяжелым, и следует признать, что воздух, насыщенный запахом нефти, и недостаток воды лишают промысловых рабочих тех элементарных удобств, коими пользуются лица, занятые в других промышленных предприятиях». И Джунковский прямо обвинил нефтепромышленников в «промышленной катастрофе», как он назвал стачку.
Однако все эти обвинения, как мяч от стенки, отскакивают от Гукасова. Словесные мячи, пущенные генералом, летели один за другим, но лицо Гукасова оставалось неподвижно-каменным. А на болезненно-бледном лице Достокова появилась усмешка, явно пренебрежительная. Эту усмешку видели все присутствующие.
И вдруг волна гула и оживления сразу прошла по залу. На каменном лице Гукасова появилось выражение смущения. Дернулся и Достоков, вскочил с места и даже издал какой-то странный горловой звук.
Сняв пенсне, щурясь и играя им так, что ослепительный солнечный зайчик заметался по стенам, Джунковский обратился к Гукасову:
— Почему деньги, следуемые в расчет бастующим рабочим, не вносятся в депозиты судебных учреждений?
Гукасов со странным для его каменного лица выражением замешательства оглянулся на Достокова.
— Правильно спрашиваете, ваше превосходительство, — громко сказал вдруг Шибаев.
Гул оживления шел по залу. Бенкендорф сложил руки ладонь на ладонь и шептал что-то бритыми своими губами — это была странная молитвенная поза. Старый Тагиев пальцем подозвал своего управляющего и о чем-то спросил его. Мартынов кинул на Джунковского недоумевающий и злой взгляд — он тоже не понимал смысла вопроса, заданного шефом жандармов. Тогда Джунковский задал второй вопрос:
— Почему, если не считать Шибаевых, и Асадуллаева, и еще несколько мелких фирм, вы, господа нефтепромышленники, объявив расчет бастующим, не объявили вместе с тем о найме новых рабочих?
Гул оживленного говора в зале становился все сильнее. Мартынов звякнул колокольчиком.
— Людей жалко, — негромко, но внушительно сказал Тагиев по-русски и потом, обернувшись всем своим большим телом к худощавому Асадуллаеву в черной барашковой шапочке, сердито сказал ему что-то по-азербайджански.
— Уважаемый Гаджи Тагиев прав, — сказал Достоков, вскакивая и быстро поворачиваясь во все стороны своей маленькой и угловатой фигуркой, — соображения гуманности руководили нами.
Джунковский махнул рукой и засмеялся, и тут же смех пошел по собранию. Достоков сразу исчез — так сдергивают вниз фигуру марионетки. Но поднялся Гукасов. Все сразу смолкло.
— Вы спрашиваете, ваше превосходительство, почему мы не вносим денег в депозит суда? — проговорил Гукасов и всем телом повернулся к Джунковскому. — Мы этого не делаем потому, что считаем подобную меру самой крайней… Мы убеждены, что голод и подобные меры сломят забастовку… — звучали в тишине зала Медные слова Гукасова. — Но после окончания забастовки, наголодавшись, рабочие, конечно, спросят свои деньги, и мы должны будем им дать денег, и не во имя гуманных стремлений, а прежде всего в интересах облегчения возобновления работ. Получить деньги из депозита банка рабочим будет крайне трудно, так как из сорока с лишним тысяч человек бастующих половина по крайней мере неграмотные. И тогда неизбежно дальнейшее ухудшение настроения рабочих и обострение отношений с промышленниками.
— Значит, боитесь рабочих и оставляете себе лазейку, чтобы с ними сговориться? — с торжеством спросил Джунковский.
— Оставляем, — ответил Гукасов.
Джунковский удовлетворенно кивнул головой. «Вот как, значит боятся!» — подумал Швестров. Его поразил вывод, сделанный всероссийским жандармом.
Слово взял представитель общества «Электросила» Вильбур, худощавый, спортивного вида человек с тускло-белыми, обесцвеченными волосами, разделенными на прямой пробор.
— Наше предприятие, одно из самых крупных в России, в настоящее время снабжает энергией, помимо освещения, почти половину всех бакинских нефтяных промыслов, — говорил он. — Наше предприятие, существующее около двенадцати лет, находится все время в периоде непрерывного развития и расширения. Вашему превосходительству хорошо известна сложность наших устройств. Таким образом, нам приходится соединять идущую усиленными темпами эксплуатацию существующих электростанций с интенсивным строительством новых и с постоянным расширением сети электрод передач. Чтобы выполнять подобную двойную работу беспрепятственно, необходимо располагать весьма и весьма опытными рабочими, которые прошли с самого начала все детали такой работы. Такой рабочий персонал мы в течение двенадцати лет создали в Баку и только ему можем доверить теперь наши многомиллионные сооружения, а также обслуживание по снабжению электричеством нефтяных промыслов…
Если сейчас мы с помощью временного и постороннего персонала все ж, хотя и с большими перебоями, работаем, то исключительно потому, что мы не производим нормального отпуска энергии, и, кроме того, мы приостановили все работы по расширению. Все! — сказал Вильбур, сделав энергичный жест рукой слева направо, словно отрубая. И по тому, как он произнес это слово, вдруг стало ясно, что он иностранец: он сказал не «все», а «всэ».
— То есть вы требуете, чтобы мы оставили в покое бунтовщиков, прекративших свет в городе, в ущерб городскому хозяйству, в ущерб общественной и государственной безопасности? — резко и визгливо спросил Мартынов, встав со своего места.