Рассказала я ему, конечно, не все. Ничего, разумеется, что касается его лично. Только о событиях в Ницце. Жорж-Антуан признался, что когда с мужчины слетела шляпа, ему показалось на секунду, что это был его родственник Юбер Ромелли, но он отогнал эту мысль, настолько посчитал ее нелепой. И потом вся эта свалка происходила в потемках…
Я отдала Дюбурдибелю конверт, он его положит в свой сейф до приезда мэтра Манигу.
Мы закрыли нашу контору и ушли. Он подвез меня на такси домой. Пожав ему на прощанье руку, я сказала:
— Спасибо, большое спасибо, Жорж-Антуан. Не знаю, как и отблагодарить вас…
— Это я вам благодарен, — ответил он, понизив голос. — Спасибо, что вспомнили именно обо мне, когда оказались в опасности.
(Ну, что с ним сделаешь?) Он вернулся к машине.
Я позвонила мэтру Манигу и конспективно изложила ему все, что тебе так подробно размазывала. Он меня почти отечески пожурил за то, что не взяла провожатого. Чувствует он себя получше и послезавтра будет здесь.
21 апреля, вторник, 15 часов.
Из дневника Жюля Дюрана.
…Меня осенило. Вот так, вдруг пришло в голову само собой. Среди мыслей о Софи, о предстоящем вечернем разговоре…
Фото это довольно безобидно на первый взгляд. Один из снимков, сделанных на улице, как я теперь понимаю, самим Тьерри Брешаном. Вспомним, что там. Идут двое. Один — Юбер Ромелли, руки в карманах, с озабоченной миной. Другой Людовик, брат Клод Жом, самоубийца. Я тотчас его узнал (ведь совсем недавно я видел газетные вырезки у мэтра Даргоно). Очень элегантный Людовик был одет в замшевый костюм, куртка с бахромой и брюки с отворотами. Он говорит с Ромелли, глядя ему в лицо.
Что здесь подозрительного? Ромелли хорошо знал Людовика, они симпатизировали друг другу. Мальчишка был вроде нормален, когда их сфотографировали вместе. Дарвин ничего не увидел на снимке, его можно извинить. Мэтра Даргоно, пожалуй, меньше, но ведь столько лет прошло, он мог позабыть все обстоятельства дела. Что до меня, то мне единственному пришлось прочитать отчеты об этом зловещем происшествии совсем недавно. Отсюда-то и озарение!
Что рассказала мадам Григ, гувернантка? Коротко, следующее. Людовику купили замшевый костюм с бахромой ко дню рождения и подарили его раньше, думая остановить начавшийся припадок. Людовик надел этот костюм первый раз, после чего исчез. Его искали, но тщетно.
Что же было на самом деле? Приехав на виллу, Ромелли помог ему ускользнуть? Или же, встретив его на улице, вместо того, чтобы отвести домой, повел вдоль оживленной дороги, видя его состояние и надеясь, что произойдет непоправимое? Факт остается таким: Ромелли находился в компании с подростком как раз перед несчастным случаем, который он не предотвратил.
Судьбе было угодно, чтобы некий бродячий фотограф (а им был Тьерри Брешан) снял их, причем аппаратом, который через пару минут выдает готовую — и в одном экземпляре — фотографию. Может, в тот момент сам Ромелли был не в себе или еще что-нибудь, не знаю, только денег за этот черно-белый прямоугольничек он не выложил. Назавтра Брешан сравнивает свой снимок с фотографиями Людовика в газетах, читает хронику происшествий…
Этот субъект, может быть, и не очень умен, но у него есть нюх, который развивает природная испорченность у такого сорта людей. Не забудем, что он, по крайней мере, наслышан о репутации Ромелли. Он сразу схватывает, что можно извлечь из такого рода дела, и ждет, пока его «клиент» женится и станет платежеспособным… Начинается шантаж. Такова, на мой взгляд, история с фото.
Лично я не думаю, что с точки зрения уголовного кодекса Ромелли угрожало страшное наказание. Максимум — за неоказание помощи в опасной ситуации. Но он готов дать куда больше, лишь бы жена не видела этой фотографии. Больше, но не настолько, сколько хотелось бы Брешану. Так и находились они в великом противостоянии…
Что до покушения на мэтра Манигу, снимок дает основание думать, что Ромелли психологически готов совершить преступление. Человек, способный повести себя так с душевнобольным подростком, весьма вероятно, может стать и убийцей.
21 апреля, вторник, 20 часов.
Мэтр Манигу уезжает отсюда завтра. Я отправляюсь с ним, хотя чувствую еще сильную слабость. Патрон ничего не понимает, но по моему лицу видит, что ни о чем спрашивать не надо.
Я не могу больше выносить это солнце, чуждый мне акцент, бесцеремонность местного люда. Когда вернусь в Париж, я забуду обо всем этом, может быть, сменю службу, так вернее избавишься от воспоминаний…
Она и Добье! Как это стало возможным? Я хочу довериться бумаге, меня буквально душит боль, но потом я порву этот листок, я выброшу все страницы дневника, где говорится о ней… Не хочу, чтобы хоть что-нибудь осталось записанным — пусть память о ней исчезнет! Я не помню точно ее подлинных слов… Сначала говорил я — пылко, торопясь, без затруднений в речи; она слушала, сложив руки на коленях, опустив глаза. Трудно было догадаться, что она чувствует. Лишь биение жилки на шее выдавало ее волнение. Вдруг она тронула рукой мое плечо, будто попросив помолчать. Глаза ее были сухими.
— Жениться на мне, — откликнулась она, — жениться на мне?
Я ответил с живостью:
— Верьте, что я не уважал бы вас, держа что-то другое даже в помыслах!
Она внезапно съежилась на стуле, как маленькая старушка. И словно упала преграда — она начала говорить. Она мне рассказала все, без стыда, без утайки, с какой-то холодной решимостью, делавшей ее голос бесцветным, безразличным — так рассказывают урок.
Она и Добье… ее толкал сначала только демон кокетства.
О, только чтобы посмотреть, что получится, любопытства ради, потом была досада из-за его первоначальной холодности, уязвленное женское самолюбие, дальше — больше, и однажды они переступили запретную черту…
Этот короткий роман измучил ее, она извела себя угрызениями совести. А Добье будто потерял рассудок, он хотел порвать с Беллой, все ей рассказать. Софи и Добье не могли противиться возникшему чувству — они встретились снова.
Что она говорила мне еще? Что заболела, что отец должен был ухаживать за ней, что он никогда ее не любил, всегда предпочитая Беллу, и, может быть, поэтому, как знать… Но она не ищет себе извинений. Не в силах больше молчать, она все рассказала Белле. Та выслушала ее, не проронив ни слезинки, не шелохнувшись. Только уже выходя из дому, она бросила вполголоса: «Я на полчасика отлучусь на машине, развеюсь. И ты постарайся взять себя в руки. Мы еще вернемся к этому разговору…»
Софи не думает, что авария была преднамеренной, совсем нет, просто Белла вряд ли могла в тот вечер вести автомобиль. Софи не знает, догадывался ли о чем-нибудь отец, впрочем, она уверена, что Белла ничего не рассказала (да и времени не было). Но мэтр Даргоно — человек очень тонкий, проницательный, Софи в глубине души опасается, что правда от него не укрылась, отсюда, возможно, еще большая неприязнь к ней.
Вот так. Теперь я знаю все. Софи поднялась, чтобы уйти. Она сказала, что больше не придет. Пусть я ничего не говорю, не пытаюсь ее утешить. Она только просит меня простить ее, если причиняет мне боль. Конечно, она могла бы и не открыться мне, но это было бы нечестным, она не хотела выйти за меня замуж именно потому, что питала ко мне настоящее чувство. Она добавила, помедлив:
— Я была, что называется, легкомысленной, но клянусь вам, я признаюсь мужчине в этом первый раз. Конечно, вы не обязаны мне верить…
Она направилась к двери. Я хотел окликнуть ее, вернуть, сказать, что она другая, возрожденная к новой жизни Софи, что я заберу ее отсюда куда-нибудь далеко, где она забудет прошлое, но я чувствовал, что буду немилосердно заикаться. Страх охватил меня.
С парализованным языком, уставившись взглядом ей в спину, руками судорожно сжимая простыню, я не мог вымолвить и слова. У двери она не обернулась. Конечно, она думала, что я презираю ее, что она мне неприятна вконец… Эта мысль была нестерпимой.