Ведь можно убивать не только остро отточенной бритвой или меткой пулей, но и безразличием, подлостью, игрой с чувствами живых людей. Возможно, вы все забыли, вы искренне поражены: «Я? Что я сделал плохого? Где, когда, как? И кому?..»
Я много говорил о вашей семье, о вашей работе. Мало — о вашей личной жизни. Вы из тех, кого называют весельчак, хват, а говоря грубо, бабник. Весь Лазурный берег судачил о ваших похождениях, был свидетелем ваших коротких интрижек. Говорят, мало есть женщин, давших вам отпор в тех случаях, когда вы не жалели времени для их обольщения. До какой степени эта столь явная радость жизни, эта лихорадочная веселость могут быть искренними — вот о чем мало задумываются. Может быть, вы стараетесь забыться?
Обратитесь к вашей совести, загляните в душу к себе, в самые ее потаенные уголки, чтобы увидеть всю грязь, там накопившуюся, оживите без всякого снисхождения ваши воспоминания.
Желая вам добраться до некоторых из них раньше, чем я доберусь до вас (ибо крайне неприятно умереть неизвестно из-за чего), прошу вас, дорогой мэтр, принять уверения в моих убийственно почтительнейших чувствах.
25 февраля, среда.
Из письма Мари-Элен Лавалад (Париж) Элеоноре Дюге (Анжер).
…Помнишь ли, дорогая Онор, мое последнее письмо? Я тебя коротко известила, что ушла из рекламного агентства: там сложились трудные для меня обстоятельства, но какие именно, я умолчала.
Теперь расскажу, в чем было дело: один из молодых художников этой конторы делал мне более чем явные авансы. Еще несколько лет назад я нашла бы их приемлемыми, но тут посчитала за лучшее обидеться. Это следствие довольно сложной сделки с собственным самолюбием. До тридцати лет я делала все, чтобы оставаться молодой (правда, особого счастья в личной жизни мне это не принесло); когда миновало тридцать пять, я дала задний ход, кокетство сменила деловитостью, всякое притворство — откровенным высказыванием всего, что на душе. Помимо того, я приучила называть себя просто по фамилии — Лавалад, без имени и даже без «мадемуазель». Впрочем, все эти меры мало помогли мне избежать эпизода, упомянутого выше.
Директору, удивленному моим уходом, я объяснила, что слишком стара для флирта, но еще слишком молода, чтобы пополнять любовную коллекцию нетерпеливых мартовских котов. Когда я начну совсем уж сильно краситься, тогда и найду время интересоваться кем помоложе.
Итак, я поступила в контору адвоката, уже хорошо известного на Лазурном берегу и лишь недавно бросившего якорь в Париже. Занимается он гражданскими делами. Это место мне устроила Сюзанна Браш, ныне Дюбурдибель. Помнишь ли ты эту дылду, чьи чрезмерные добродетели были притчей во языцех в нашем пансионе? Она вышла замуж — и удачно — за директора очень крупного агентства по продаже недвижимости, он же двоюродный брат моего патрона. По слухам, этот двоюродный брат вконец несчастен с Сюзанной. Страдалец не может найти утешения даже в том, что делит еще с кем-нибудь тяжесть своих супружеских цепей. Сюзанна погрязла в абсолютной нравственности, всем нам известной, и которую время бессильно было расшатать. Впрочем, чтобы обманывать своего мужа, нужен третий, а ведь если Сюзанне удалось склонить одного мужчину разделить с ней ложе — разумеется, в священных рамках брака, — то это повод сказать, что чудо случается только раз.
Что касается моего нового патрона — лучше всего описать его, процитировав из одной газетки несколько строк в рубрике, относящейся к Лазурному берегу: «…адвокат блестящий, но с ленцой, тридцати шести лет, значительное личное состояние, перспективы к увеличению его еще более значительны, постоянные доходы, частный отель в Ницце, живет в западном предместье Парижа, охота на тетеревов осенью, рыбная ловля летом и женщины — круглый год…»
Ты спросишь себя, как, выпутавшись только-только из одной истории, я решилась вверить свое время, а может быть, и честь человеку со столь ненадежной репутацией? Все очень просто, дорогая. В моем возрасте, и играя к тому же роль буки, я буду куда спокойней здесь, чем у какого-нибудь господина со столь ограниченными способностями к обольщению, что он свои ищущие взоры обращал бы лишь на одну меня, находящуюся, так сказать, всегда под рукой.
А теперь представь себе крупного мужчину, которому можно дать его годы плюс несколько килограммов — это и есть мэтр Манигу. В Ницце он немного занимался каратэ, чтобы поправить урон, наносимый фигуре вкусной едой, до которой он охотник; здесь, в Париже, он этот спорт оставил. Небольшая полнота сообщает определенную грацию его несколько неуклюжей — вразвалочку — походке. У него полное лицо с ямочками, не лишенное юношеской свежести. Острота его ума, признанная всеми, умеряется иной раз удивительной наивностью, о которой спрашиваешь себя, до какой степени она не притворна и не призвана укрепить его арсенал искусителя (ведь в каждой из нас дремлет мать). Я вспоминаю по этому поводу слова Люсиль Рожерон, той, чьи аборты свидетельствуют о практическом освоении науки любви: «Мужчины, как правило, куда менее наивны, чем об этом думают женщины, но гораздо более, чем полагают они сами».
Сейчас я не знаю, разглядел ли что-нибудь наметанный глаз моего патрона под личиной официальности, которую я ношу, но он не позволяет себе ни малейшей вольности, пусть даже в речах. Я думаю, что в общем-то у этого ловеласа к его отношениям с враждебным полом примешивается некая тайная стыдливость (в явном противоречии с тем, что о нем известно). Он принимает каждую женщину такой, какой она хочет быть, такова его манера уважать нас. Не улыбайся, милая змейка, и давай поговорим о других моих сослуживцах.
Это два адвоката-стажера. Фамилия первого Дюран. Имя Жюль, но он просит называть себя Робер. Я-то скорее сменила бы фамилию, но на вкус и цвет… Кажется, его детство прошло в каком-то приюте; своему теперешнему положению он обязан исключительно личным дарованиям. Он холостяк, впрочем, знаю я его мало, ибо и говорит он мало. Этот молодой человек и заикается, и скрытен — все сразу; оба эти недостатка едва ли не хуже, чем сама немота. Иногда мне кажется, что это тактическая уловка. В той мере, в какой внешность отражает ум человека, можно сказать, что за его молчанием скрывается немалая духовная глубина.
Второй стажер, Патрис Добье, если и поживей Дюрана, то ненамного, но его можно извинить: за несколько недель до женитьбы у него погибла невеста. Щетка жестких волос и форма челюсти дают основание думать, что не так скоро он забудет покойную. А если серьезно, Патрис — парень с головой и хорошим будущим. Ну и напоследок, упомяну бабушку моего адвоката. Как-нибудь потом я напишу тебе больше об этой старушке, которая мне почему-то несимпатична. У меня о ней смутное и, может быть, неточное представление, как о гигантской паучихе, затаившейся в своем семейном отеле в Ницце. Она никогда сюда не звонит, презирая такой способ общения. Патрон однажды мне сказал, что со времени его отъезда их отношения носят исключительно эпистолярный характер. Откровенно говоря, любопытно было бы хоть одним глазком заглянуть в их переписку…
3 марта, вторник.
Из письма Матильды Дюлош (Ницца) мэтру Октаву Манигу (Париж).
…Как все это понимать? Глупая шутка или здесь что-то другое? Я внимательно прочла присланную тобой фотокопию письма. Там много подробностей, касающихся тебя. Всех нас. Слишком много и не очень нужных, все это до такой степени, что задумываешься, а не является ли этот пространный реестр деталей некоей дымовой завесой. Ибо, по-моему, возможны два предположения. Первое: изложенное в письме точно отражает мысли пишущего, это наименее привлекательная гипотеза. Второе: намешали понемногу правды, выдумок, всякого циничного вздора, все это взболтали — и готова похлебка, достойная ума, чей сумбур выдает собственный же стиль.
Похоже, тебя как будто упрекают за старое прегрешение, может быть, многолетней давности, жертвой которого стала женщина. Для этого хотят показать, что интересуются тобой давно. Чушь. Если и мечтают укокошить тебя, то, как я понимаю, по причине, связанной с сегодняшним днем, и если столь хорошо осведомлены о тебе, то потому, что обретаются где-то рядом и не спускают с тебя глаз.