Огней на шлюпах не зажигали. Остерегались пиратов — венецианцев и рыцарей-иоаннитов с Родоса. Да и генуэзский наместник Хиоса не гладил по головке, когда приставали к материку без его ведома, — глаза и уши у него были за каждой скалой.
Абдуселям расположился рядом с кормчим на мягких овечьих шкурах. Но ни плавная убаюкивающая волна, ни чистое небо не могли унять его тревоги. Даром что родился он на морском берегу, в Эносе, а молодость провел на эгейских островах, — море он недолюбливал, верней, не доверял ему. Кто мог предвидеть, что оно выкинет, тем более ночью? Даже самое смирное, ласковое на вид, как Эгейское. Не будь монастырский келарь столь оглядчив, ни за что не отправился бы на остров сам, а послал кого-нибудь из младших мюридов. Но келарь уперся: хочу-де повидаться со своим старым знакомцем, ничего-де от меня не получите, доколь своими глазами не увижу, что Амвросий с вамп.
Амвросием нарекли Абдуселяма при постриженье. На острове не знали, что он принял ислам, и потому продолжали звать прежним монашеским именем.
Упорство келаря вызвало подозрения: не ловушка ли? Но Димитри, ближайший друг Абдуселяма, вместе с коим десять лет назад во время пребывания на Хиосе шейха Бедреддина пришли они к нему, чтобы стать его учениками, поручился за келаря как за самого себя. Ничего не поделаешь, воинская справа и провизия нужны были позарез. Пришлось, дабы ублажить келаря, самому отправиться на Хиос.
Задней стеной монастырю служила скала, а опорой — тридцатиметровая кладка из белого камня, внутри которой была проложена ведущая к кельям лестница. Задохнувшись, с бьющимся где-то у горла сердцем одолел Абдуселям при свете факелов сотни раз считанные сто пятьдесят ступеней. Со ржавым скрипом отворились большие кованые двери. Ключари склонились перед прибывшими. Не будь Абдуселям предупрежден, что келарь их встретит у дверей, он, наверное, не узнал бы прежнего моложавого послушника в старом монахе с жидкой бороденкой на желтоватом лице. Зато келарь узнал бы Амвросия где угодно: белое лицо его изрезали морщины, голубые глаза выцвели, но изменился он мало. Младшим обычно кажется, что старики не меняются.
Покуда послушники на веревке, пропущенной через блок, спускали вниз добро, предназначенное Абдуселяму и его друзьям, келарь пригласил его с Димитри к себе.
Монастырские кельи походили на стрижиные гнезда в отвесной скале. Не составляла исключения и келарская, что помещалась во втором ряду над белокаменной кладкой. Из ее окна были видны только синее-синее море и такое же синее-синее небо, две сливающиеся друг с другом бесконечности.
За годы, минувшие с их последней встречи, столько всего случилось, что беседа не клеилась, покуда келарь не взял быка за рога.
— Благое дело затеяли, на радость Иисусу Христу! Только вот головы ваши, думаю, ежли на железной шее, то уцелеют, пожалуй.
— Сколько ни живи, а помирать надо, — без улыбки ответил Абдуселям.
— Так-то оно так. Однако венецианцы и наши генуэзские правители за ваши головы, знай они, что в них варится, могли бы содрать неплохой куш с османов. Ваше счастье, что латиняне сами меж собой нынче не разберутся. Слыхали небось, что у них многопапие…
— То есть схизма?
— Вот-вот. Три папы — Бенедикт, Григорий и Иоанн — вознамерились сесть на святой престол. А Вселенский собор в Констанце вот уже целый год не решит, кто из этой святой троицы меньший негодяй.
— Про трех пап мы слыхали, келарь, — отозвался Абдуселям. — Но вот такого порока, как святотатство, я прежде за тобой не замечал.
— Твоя правда, Амвросий, — сокрушился келарь. — Да простит меня Пречистая Дева; латиняне хоть кого до греха доведут. Настоятель наш сказывал: папа отлучил от церкви, а собор повелел сжечь на костре проповедника Яна из Гусицы. За что, спросите? За то, что винил он иерархов в корыстности, почитал грехом отпущенье грехов за деньги да звал возвернуться к первозаветам Писания. Тот же самый собор за мерзостнейшие богохульства, гнуснейшие пороки и преступления низложил папу, который отлучил Яна из Гусицы от церкви. Однако не сжег бывшего папу, а всего лишь отобрал у него печатку да перстень. Такова справедливость у латинян!
— Не любишь ты их, братец келарь!
— Не любишь? Выслушайте тогда еще три правдивые истории. Первая случилась лет тридцать назад в богемском городе Бреславле. Декан соборного капитула, дабы обойти стеснительные уставы о городских и цеховых пошлинах, тайком провез в город бочек пятьдесят чужеземного пива. Магистрат о сем пронюхал, бочки с пивом как контрабанду отнял да запер. Что же богобоязненные отцы веры? А вот что: взяли и отлучили от церкви весь город. Такова у латинян цена веры!.. Скажете: дело давнее. Ладно, возьмем наше время. И доднесь правит в городе Милане герцог Иоанн-Мария. Круглые сутки стерегут его огромные аглицкие кобели по прозванью булл-доги, что значит «быкопсы». С детских лет любимое занятие его сиятельства — глядеть, как эти быкопсы рвут живых людей. Для пущей свирепости их кормят только человечьим мясом. Отдал им на растерзание герцог и членов своей собственной фамилии Висконти. Однажды псы разорвали у ребенка на глазах его отца, мальчика, однако, не тронули, столь прекрасен и невинен он был. Герцог оказался свирепей своих псов: повелел перерезать мальчику горло. Таково христианское человеколюбие латинян! Меж тем не перестают они попрекать турок кровожадностью… Вы здесь не чужие, слыхали сами, наверное, как сладко распевают генуэзские певцы о любви своих кавалеров к дамам? Ну, о праве первой брачной ночи, о поясе верности, то есть железах, коими оковывают сии нежные кавалеры чресла своих дам, отправляясь в поход, вы без меня знаете. Но вот о подвиге венгерского короля Карля Роберта вряд ли осведомлены. Пожаловал к нему в гости как-то принц польский. Увидел дочь вельможи Фелициана Цаха и воспылал к ней нечистой страстью. С помощью королевы остался с девушкой наедине и надругался над нею. Отец девушки, не помня себя, ворвался в зал, обнажил саблю, ранил королеву, оцарапал короля и был прикончен телохранителями. Христианнейший король Венгрии тут же распорядился: истребить все семейство Цахов от стариков до младенцев, а обесчещенной девушке отрезать нос, отрубить руки и возить по городам и селам. Такова великодушная рыцарственность латинян! Что не мешает им блажить на весь белый свет о рабстве женщин, о насильях над ними у неверных мусульман.
— Да уж не принял ли ты часом мусульманства, келарь?
— Нет, брат Димитри, не принял. Но, придись выбирать, стал бы скорее турком и мусульманином, чем генуэзцем да католиком. И не один я. Почитай, половина наших православных греков. Видишь ли, у турок хоть стыдятся несправедливости, а наши правители, что венецианцы, что генуэзцы, если мог ты взять да не взял, оттого что не хотел преступить через кровь или через совесть свою, сочтут тебя дураком, и только. В твою ли бытность, брат Амвросий, взял наш остров на откуп торговый дом Маона? Значит, помнишь, сто двадцать тысяч дукатов внесли они в казну Генуи и стали у нас хозяевами. При тебе, однако, цветочки были, ныне ягодки пошли. Позапрошлый год надумали поставить здоровенного каменотеса в квасцовые копи. Целый день без передыха рубил, а писари считали: пятнадцать телег нарубил. Вот Маона и говорит: столько, мол, каждый работник теперь должен ежедень нарубать. Еже-день, повторяю, а не единожды, как тот каменотес. Не вырубил — получай половинную плату. То же содеяли со сборщиками фисташковой смолы. У работников дети с голоду пухнут, придут просить взаймы — пожалуйста! Только через полгода вместо одного дуката давай три, будто на терновниках наших не шипы, а монеты золотые родятся, хотят сам-шесть собирать, не меньше. Скучное стало житье на Хиосе. А им лишь бы сорвать поскорей, а там хоть трава не расти… Что это я, однако? Да простит меня Пресвятая Дева, говорил ведь, доведут латиняне до греха. Так и вышло: потчую вас разговорами, от коих ком в горле встанет. Симон! Куда ты запропастился? Неси, что заготовлено!
Послушник Симон словно того и ждал: вынес два полных кувшина да шар овечьего сыра. Келарь своей рукой разлил вино по чашам. Абдуселям с Димитри благопристойно разбавили вино водой из другого кувшина. Келарь глянул на них с укоризной.