Тут только Мустафа приметил, что на сыромятных путлищах висят не простые, а потемневшие от времени, нарочно не чищенные серебряные стремена старинной работы. «Не удержался все-таки», — узнал он нрав Догана, но вида не подал.
— А насчет жены я тебе вот что скажу, — молвил он неожиданно, продолжая любоваться лошадью. — Пошли человека, чтоб привел ее к нам вместе с дитем. Не ровен час, пронюхают, схватят как приманку. Знаешь сам османских государей обыкновения…
— Знать-то знаю, — откликнулся Доган, обрадованный переменой разговора. — Только боюсь, не согласится: она у меня с норовом.
— Ну, раз ты боишься, — я это слово впервой от тебя слышу, — то передай, что я просил. Может, наше слово она не кинет за спину. А мы найдем ей безопасное место.
Доган, взявшись за повод, перекинул его на шею коню. Костас подбежал поддержать стремя. Доган схватился динственной рукой за луку и легко бросил свое матерое тело в седло.
— Остались еще безопасные места в турецкой земле? Где ж это?
— В Карабуруне.
Доган присвистнул. Но ничего не сказал. Прижал коленом суму, притороченную к седлу, ловко расстегнул ее одной рукой, вытащил кинжал в металлических ножнах с отделанной жемчугом рукоятью.
— Держи, Костас, пригодится! Стереги только Деде Султана в оба! И будь осторожен — кинжал гявурский отравный.
Он развернул своего гнедого к воротам, ударил его пятками и сопровождаемый спутником вылетел со двора.
Мустафа проснулся от горячего дыхания на своей щеке.
— Кто?
Мягкие руки закрыли ему рот — Гюлсум. Хотел было отстраниться, но она обняла его, прижалась всем телом, будто он валился в пропасть, а она во что бы то ни стало должна удержать его или разбиться вместе с ним.
Он чувствовал себя могучим, повелевающим стихией, которая, внезапно покорившись, отзывалась на каждое его движение, и одновременно беспомощным, слабым, ищущим в ее податливом влажном тепле спасения от ледяной безначальной и бесконечной космической тьмы.
Гюлсум изогнулась дугой, закусила руку, чтоб не закричать.
Он откинулся освобожденно. Увидел звезду, глядевшую с темного неба в узкое, точно бойница, оконце. Исступление улегалось медленно, волнами, оставляя после себя, как радужную пену на песке, сверкающую гладь успокоения.
Звезда в окошке заметно передвинулась влево. Голова Гюлсум лежала у Мустафы на плече. Руки блуждали по его широкой исшрамленной груди. Нащупав бугристый рубец возле правой ключицы, ее пальцы замерли. Затем принялись его гладить.
— Бедный мой, милый мой Мустафа! — чуть слышно прошептали ее губы.
Мустафе показалось, что он ослышался, столь неожиданны были для него эти слова в устах девятнадцатилетней женщины. Но она повторила:
— Бедный мой, милый мой Мустафа!
Она жалела его, а он и думать забыл о той старой ране и чуть ли не с признательностью вспомнил белобрысого, закованного в латы рыцаря, что своим копьем разворотил ему под Никополем плечо, а потом стоял бледный от ужаса в ряду обреченных смерти пленников. Когда ж это было? Двадцать лет назад… Значит, в тот год, когда еще не родилась она, жалеющая его, тогдашнего… Многих женщин знал Мустафа, но никогда не испытывал такого. Впрочем, нет, что-то подобное приблазнилось ему в Митровице с полоненной мадьяркой. Нежность, восхищение, жалость, желание закрыть от целого мира своей спиной — да что там!.. Не отбери у него ту мадьярку бей азапов, будь он проклят во веки веков!.. Но быть может, ему только теперь так кажется? Ведь тогда он быстро утешился: дескать, все еще впереди, все еще будет, не раз и не два… Но не было, не случилось ни разу. До тех пор, пока в этой глухой деревушке не встретилась ему Гюлсум, дочь старого кузнеца. Он готов был ей душу отдать. Да только душа его и тело, разум и сердце — все уже не принадлежало ему… «Бедный мой, милый мой Мустафа!»
Он улыбнулся.
— Чему ты, милый?
— Тебе.
— Смеешься?
— Нет, жалею.
— Я самая счастливая женщина на свете…
Он прижал ее голову к своему плечу. Ее волосы в звездном свете отливали вороньим крылом.
Как уберечь ее? В свои девятнадцать лет Гюлсум уже была вдовой. Ее выдали замуж в соседнюю деревню в многолюдное семейство. Через месяц после свадьбы Джунайд-бей потребовал мюселлимов. Так именовались вспомогательные воинские отряды, в чьи обязанности входило водить обозы, таскать пушки, чинить дороги. Каждые тридцать крестьянских дворов снаряжали пять человек. Жребий пал на двадцатилетнего мужа Гюлсум.
Он был убит при разгроме османами мятежного Джунайда. И Гюлсум вернулась под отчий кров. Старый кузнец остался один-одинешенек, некому было за ним приглядеть, мать ее рано умерла от родов.
Мустафа не должен был, не имел права обрекать ее на вторичное вдовство. Гюлсум заслуживала лучшей участи. Но как сказать ей об этом?
Он погладил ее волосы.
— Я не принадлежу себе, свет моих очей. Мое дело — служение Истине.
— Я буду служить ей вместе с тобой… Насколько достанет разума.
— Знаешь, что сказал мой первый учитель, шейх Экрем, когда я открылся ему? «Сие есть подвиг тернистый и кровавый. И не мне, ничтожному, вести тебя к нему…»
— Не веришь? — Она вскочила на колени. Подняла сжатый кулак и крест-накрест, точно в нем была сабля, рассекла им воздух. — Моя бабка — из сестер-воительниц. Отец научил меня владеть саблей. В сечи и на плахе, в жизни и в смерти буду с тобой!..
Мустафа привлек ее к себе.
— Я хочу, чтоб ты жила, свет моих очей…
— Я тоже. — В ее голосе послышались слезы. — Хочу, чтоб ты жил!
Нет, он обязан был отстранить ее от себя. Но не мог. Вначале он оправдывался: сама, мол, пришла. Действительно, однажды ночью он проснулся, как сегодня, от ее жаркого дыхания. В стене, завешенной паласом, был, оказывается, встроен поворотный камень. Узкий лаз вел из верхних комнат прямо на сеновал. Гюлсум уверяла, что, кроме нее и отца, ни одна душа на свете не знает потайного хода, которым она проникла к нему.
Но вскоре Мустафа перестал себя обманывать. Понял: то была обычная мужская трусость. Взять на себя ответственность за женскую судьбу.
Столетьями учили муллы смотреть на женщину как на добычу или товар, как на производительницу потомства, орудие наслаждения, но только не как на человека.
Бедреддин внушал своим ученикам иное. В Коране в суре четвертой в стихе тридцать четвертом сказано: «Мужья стоят над женами». По повторять чужие слова не значит понять их смысл. Воистину невежды стоят над женщинами, поскольку грубы и жестоки невежды, мало в них любви, жалости и благоволения. Преобладает в их природе скотство, ибо любовь и жалость суть качества человеческие, а похоть и злоба — скотские. И намного выше стоят над мужьями женщины, в коих есть ум и сердце…
Мустафа чувствовал себя в доме старого кузнеца чуть ли не вором. Этот тайный ход… Скрытность…
Меж тем каждый его шаг, каждое слово должны быть чистыми и ясными, как сама Истина. Можно было бы открыто объявить Гюлсум своей женой. Ее отец, наверное, согласился бы. Но тогда она неминуемо разделит его, Мустафы, судьбу.
Нет, именно потому, что Гюлсум ему так дорога, он должен был от нее отказаться. Должен был, но не мог.
Звезды по очереди глядели на них сквозь узкое, как бойница, оконце. И длились, не повторяясь, одна за другой ночи их счастья, их горя, их любви.
III
Небо украсилось звездами, они роились и мерцали во влажном воздухе. Шурша волной и поскрипывая блоками, две малые хиосские ладьи, переваливаясь с носа на корму, шли наперерез Млечному Пути, их паруса на фоне Великой Звездной дороги казались черными.
От Хиоса отошли, как только береговые скалы с прилепившейся к ним отвесной стеной монастыря Турлоти превратились в сплошную тень. Расчет был таков: проскочить незаметно меж островов Инусе и Гони, обогнуть с севера поворотный мыс Карабурун, высадить неподалеку на полуострове спутников и отдать до рассвета груз, а потом как ни в чем не бывало продолжить путь на Фокею. В этой единственной на материке крепости, остававшейся в руках генуэзцев, им предстояло выгрузить партию квасцов. По договоренности с наместником крепости, патрицием Джиованни Адорно, вместе с квасцами, добытыми на копях близ Фокеи, арендовавшихся у османов, их грузили здесь на большие суда и отправляли в Италию.