— Хоть сегодня радости ради не портьте нашего хиосского вина. Подобного в мире не сыщешь — еще римляне знали.
— Стар я стал, келарь, чтоб, точно варвар, пить неразбавленное. Да и дело к трезвости понуждает. А вкус хиосского вина, не бойся, я и так распробую.
Абдуселям взял чашу, вдохнул аромат вина, но не пригубил, а, будто спохватившись, поставил на место.
— Ты вот, келарь, много порассказал о гнусодеяниях и безбожье латинян. А я мог бы тебе не меньше поведать о кровожадности да бесчестье и православных, и мусульман. Попомни, как ромейские императоры ослепляли своих детей, как православные воеводы казнили горожан турецкими ятаганами да таскали за лошадьми. Как османский султан Баязид прикончил своего брата Якуба, а Тимур, когда венецианцы попробовали отбить у него Смирну, обстрелял их галеры отсеченными головами пленников. И это правда. Однако ты упустил: кто и чего ради вершит такое?
— Просвети!
— Я тебе скажу: папы да короли, беи да герцоги, султаны да церковные иерархи. Власти и денег ради. Пререкаться, кто из них добрее, будет не умней, чем спорить, какой дьявол лучше — синий или черный. Одолеть дьявола — вот в чем сила!
— Но ведь сказано: власть от бога.
— Справедливая. Неправедная — от дьявола. И стоит она на разделенье людей ради овладенья богатством. Праведная — объединяет, ее оружие — вера да Истина. Оружье неправедной — ложь, насилие да страх.
— Значит, не видал я до сей поры праведной власти. Вера и та людей разделяет.
— Посмотри как следует в Писание. Там сказано! Господь создал землю для Адама и Евы. Все мы их дети, их наследники. Стало быть, земля и ее блага принадлежат по праву не беям и господам, а всем без разделения на веры и сословия. Вот что затемнили отцы вер нынешних. Просветить сердца светом Истины и явился Деде Султан.
— Отобрать, значит, землю у беев… А кому отдать?
— Никому, братец келарь, — не вытерпел Димитри. — Я же толковал тебе: хотим не поменяться местами с насильниками, а вовсе насилие упразднить…
— Считай, устроить царство божие не на том, а на этом свете?
— Считай так, коли хочешь.
— Не бывало такого, неслыханно!..
— Стало быть, услышишь!
Келарь снял с головы клобук, поставил его рядом с собой. Поправил на темени мурмолку. Почесал в затылке.
— Знаю, брат Амвросий, что ты ради истины до корня дойдешь. Но и вслед тебе не поверил бы я в этого Деде Султана, если б давно не полнился мой слух чудными речами. Живет тут в пещере один критский монах-отшельник. Многомудрые беседы ведет кой с кем. Бог, мол, един, и все веры, что стоят на Писании, должны быть едины. Разнятся они друг от друга не более, дескать, чем ветви одного древа. Я, человек православный в десятом колене, само собой верую в Пресвятую Троицу. А монах тот критский, прости меня Иисусе, домысливает, что Пресвятая Троица и тройственность вер — иудейской, христианской, мусульманской — всего лишь ипостаси одной истинной веры в Единого. Так, мол, доведал его учитель, знатный богослов, пребывающий в Морее в городе Мистре…
— По имени Георгис Гемистас, не так ли, келарь? — продолжил за него Абдуселям.
Келарь округлил глаза.
— Явил ты чудо ясновидения, отец Амвросии… Или знаешь монаха-то?
— Монаха не знаю. И чуда никакого не явил. Про Георгиса Гемистаса слышал я от своего учителя шейха Бедреддина.
— Не тот ли это шейх, что лет десять тому вершил у нас божественные пляски да спорил с учеными иерархами?
— Он самый.
— И шейх согласен с Гемистасом?
Димитри встревоженно глянул на Абдуселяма. Скажет или нет, что Деде Султан тоже ученик Бедреддина?
— Разве пошел бы я против своего наставника, келарь? — ответил Абдуселям. И только.
Димитри успокоился. Нельзя было связывать Деде Султана с Бедреддином, доколе последний находился в руках султана, никак нельзя. Пронюхай о сем Моана, продала бы османам голову шейха с немалым барышом.
Келарь сорвал с темени мурмолку, хлопнул ею оземь.
— Эх, голова моя плешивая, пропадай вместе с вашими! Вечером иду с вами. Место на ладьях найдется…
— Надень-ка клобук свой, келарь, — строго сказал Абдуселям. — Не ровен час, послушники узрят тебя в непотребном виде. За доверье и слово — низкий тебе поклон. Но покуда ты нам нужнее здесь, чем в Карабуруне. Равно как брат наш Димитри. От него и узнаешь, что делать дальше. — Абдуселям дунул в усы. — А теперь не грех и нашей вере причаститься. Выпьем же, келарь, хиосского вина!
Он пригубил чашу, закрыл глаза, вкушая аромат. Протянул руку за сыром.
Запах овечьего сыра, вкус густого хиосского вина перенесли его в те времена, когда звали его не Абдуселямом, как нарек его Бедреддин, и не Амвросием, как назвал его при постриженье настоятель, а именем, данным ему родителем, — Никос. Позади их белокаменного домишки на окраине Эноса, у самого моря, стоял старый сарай. В этот сарай с бьющимся сердцем пробрался тринадцатилетний Никос средь белого дня с твердым намерением вкусить запретного плода, то есть испить вина, что было строго-настрого запрещено отцом. Откупорив тридцативедерную бочку, нацедил большой жбан и выпил его до дна, забился в дальний угол на овечьи шкуры и со страхом стал ждать, что будет. Но страх вскоре улетучился. Блаженно закружилась голова, все вокруг стало ярким, веселым. За рядами винных бочек в проеме ворот висели на жерди в ряднине белые шары созревавшего сыра, источая острый запах кислого овечьего молока. А за ними простиралось голубое, как море, и такое же бездонное небо. И жизнь впереди лежала бездонная, бескрайняя. Со сладкой улыбкой на круглом детском лице уснул Никос, припав щекой к шелковистой овечьей шкуре.
В немыслимой дали исчезло то время, истаяла та жизнь, будто случилась она не в яви, а в похожем на явь сне.
Абдуселям провел ладонями по лицу. Все так же плавно покачивалась под ним устланная мягкими овечьими шкурами палуба, и, шурша волной, поскрипывая блоками, шло вперед к Карабуруну судно. По-прежнему, сливаясь во мгле, лежали вокруг черное море и черное небо.
И снова беспокойство зашевелилось в его душе. Далеко ли ушли? Сколько осталось еще до рассвета?
Он обернулся, поднял лицо на кормчего Анастаса. Держа правило под мышкой, Анастас привалился к борту, его устремленные к звездам глаза поблескивали, точно у кошки, рыжие волосы и короткая бороденка образовали подобие слабого нимба, только не над теменем, как на иконах, а вокруг лица.
Абдуселям помнил Анастаса, можно сказать, мальчишкой. Но уже тогда артель доверяла ему кормило. Потомственный рыбак, он знал на Хиосе, на Лесбосе, на Самосе, на мелких островах и на побережье окрест каждый мысок, любую скалу. Для него не было нежданного ветра, внезапной волны. На каждую выходку стихии, что мнилась Абдуселяму предательской, у Анастаса был точный и скорый ответ. Море манило его, как небо манит к полету птицу, как народные мелодии Ионии — к продолжению песни. Будто не женщина его родила — русалка. На берегу он выглядел сонным, квелым, зато в море походил на жениха, оставшегося наедине с любимой, — разудалый, лихой и одновременно заботливый, осмотрительный.
Анастас заметил поднятое на него лицо и угадал тревогу Абдуселяма.
— Считай, полпути прошли, отец! — успокоил он. — Вон Инусе! Не видишь? Возьми четыре пальца левее носа. Там окоем темнее. Приметил?
Абдуселям не увидел ничего. Но согласно мотнул бородой. Анастасу можно было верить на слово. И не только как моряку. Он был воспитанником Димитри и готов был ради того в огонь и в воду.
Анастас рано осиротел. Отец его был захвачен венецианскими пиратами вместе со всей артелью. Когда весть об этом достигла острова, мать Анастаса, что была на шестом месяце, выкинула мертвого ребенка, а вскоре и сама преставилась. Отец так и не вернулся — сгинул где-то в плену. И Димитри взял парнишку на воспитание, обратил в Бедреддинову веру.
— А где вторая ладья? — спросил Абдуселям.
— Стадий на пять сзади. Кормчий на ней что надо. Просто наша ладья ходчее.