По вкусу ему это было или нет, но для солдата в годы Второй мировой войны самопожертвование и массовая гибель людей стали яркой реальностью, особенно на Восточном фронте. «После недельного очень утомительного марша моя дивизия вступила в бой на Днепре, — писал Герхард Майер в конце июля 1941 года. — Первые бои с превосходящими силами противника и без артиллерийской подготовки стоили нашей дивизии целого моря крови… Численность нашей дивизии уменьшилась более чем наполовину. Восемьдесят процентов офицеров пали, но мы не выходим из боев». Эта дивизия не была исключением. К середине сентября 1941 года ефрейтор Э. К. из 98-й пехотной дивизии писал: «В нашей роте потери составляют 75 процентов… Если мы в ближайшее время не получим пополнений, не останется никого». Немногочисленные пополнения текли тонкой струйкой, а немецкие части продолжали таять в смертельном наступлении на Москву. «Сейчас мы занимаем позиции в обороне севернее Москвы, — писал один ефрейтор в ноябре 1941 года. — Мы, немногочисленные уцелевшие солдаты дивизии, с нетерпением ждем смены, на которую нет смысла даже надеяться. В нашей роте к 26 октября осталось всего 20 человек». Это ощущение одиночества, покинутости усиливалось суровой реальностью бессмысленной гибели вдали от родного дома. Один пехотинец во время этой бойни в отчаянии задавался вопросом: «Когда же нас наконец отведут в тыл?.. Вернемся ли мы когда-нибудь домой?» Дивизионный священник отметил: «Когда начинаешь о ком-нибудь спрашивать, получаешь всегда один ответ: убит или ранен».
В январе 1942 года фельдфебель В. X. также жаловался: «Военное счастье действительно покинуло нашу роту. Мы выступили, имея 200 человек, а теперь в роте осталось го 140 солдат… Моя жизнь тоже уже не раз висела на волоске». В начале июля 1942 года священник 18-й танковой дивизии печально писал в дневнике: «Количество убитых растет, количество раненых ужасает. В моей книжке черные крестики появляются один за другим. Почти вся моя паства убита или ранена». Мартин Линднер сухо отмечал в сентябре 1942 года, что его часть занимает самую опасную позицию на своем участке фронта и поэтому несет тяжелые потери. «Нам суждено быть постепенно перемолотыми… В моей роте можно по пальцам пересчитать тех, кто пробыл в ней не меньше меня и, как и я, не был ранен… С 28 июня 1942 года одна только наша рота потеряла ранеными и убитыми 190 человек». Прошло чуть больше месяца, и, вернувшись из отпуска и тут же бросившись в бой, Линднер отмечает: «Мой взвод потерял две трети личного состава». Через три дня погиб и он сам.
После первого же безжалостного года войны в России вермахт уже понес сокрушительные потери. Во время боев под Севастополем в июле 1942 года Фридрих Хааг говорил о мрачном впечатлении, которое производило это невероятное кровопролитие: «Я недавно испытал на себе, как трудно вести роту под огонь и жертвовать людьми, которых ты едва научился отличать друг от друга. Они падают рядом, и кто-нибудь из них кричит: «Герр лейтенант, напишите домой!» — а ты даже и имени его не знаешь». Сколь же банальна эта незаметная смерть на непонятном клочке земли. «В роту пришло письмо, адресованное неизвестному солдату, в котором девушка просит рассказать о погибшем женихе, — писал Вильгельм Прюллер в дневнике в феврале 1942 года. — Никто не стал отвечать, потому что здесь больше не осталось тех, кто был рядом с ним в момент гибели».
Разумеется, начиная с 1942 года во многих письмах заметно отчаяние. «Война лишила меня радости, — писал Хорстмар Зайтц в июле 1942 года. — Можно потерять веру, любовь, почтение. Сегодня я веду борьбу внутри себя и снаружи. Лучшие из моих друзей погибли… Не знаю, когда я снова обрету покой». Горюя о потере близкого друга, Гельмут жаловался: «Говорят «это рок, это судьба». Но так ли это? Разве это не жалкая попытка придать смысл всякому событию лишь из-за того, что мы слишком трусливы, чтобы признаться в его бессмысленности?.. Война бьет без разбору, и если и существует какая-то закономерность, то она состоит в том, что погибают лучшие». Ефрейтор Ф. Б. в письме из России в январе 1943 года подчеркивал: «Россия — наш рок… Суровость и беспощадность боев невозможно описать словами. «Никто из нас не имеет права вернуться живым!» Мы, солдаты, часто повторяем эти слова, и я знаю, что так оно и будет». Гарри Милерт заключает: «Война — это не опыт, а пугающий факт, который необходимо пережить».
Тем не менее преобладающей темой писем этих солдат было не столько разочарование, сколько упрямое жизнелюбие. «В полной темноте я сижу среди отпускников, возвращающихся из тыла, — писал Зигфрид Ремер в марте 1944 года, сидя в товарном вагоне на пути из Орши в Витебск. — Многих беспокоят разрушения, производимые бомбежками. Они говорят с горечью и словно немного отстранение, но я убежден, что на фронте каждый из них продолжит выполнять свой долг». Гарри Питцкер подчеркивал: «В этих несчастьях мы твердо сохраняем чувство долга и ответственности… Мы еще не были побеждены, мы получили свои задачи и приказы». И, даже говоря об одиночестве утраты старых товарищей, Вили Томас с гордостью отмечает: «Отношения между солдатами так же великолепны, несмотря на все трудности и лишения, которых вы там, дома, не можете себе и представить». Хорстмар Зайтц, упоминая о том, что «прошлое далеко, сумрачно и заглушено грохотом снарядов», тем не менее поражается: «И все же мы отстаиваем здесь женщин, их смех, красоту, родину и самих себя». Гельмут Пабст, отбросив едкий цинизм, также заявил в одном из писем, что в борьбе за существование Германии «долг — не добро и не зло, а скорее усердное отношение к делу вплоть до самого конца».
Война в России с ее ужасным кровопролитием и характерным запахом огня, пота и разлагающихся трупов натолкнула Гаральда Хенри на такую мысль: «В целом по моему опыту война совсем не такая, какой ее описывают в книгах о Великой войне, лишенная эмоций, совершенно не похожая ни на воодушевляющую песнь «верности и отваги перед лицом смерти», ни на стальной ритм «огня и крови», ни на «волнующую и созидательную жизненную силу». Она, скорее, похожа на полную пессимизма карикатуру на жизнь вообще, на смешение невзгод, злобы, радости и страсти, полное жертвенности и отваги, полное эгоизма и злобы. Только немецкий мечтатель мог представить это как лучший из миров». Тем не менее Хенри признавал и некоторую пользу Юнгера:
«Моя жизнь здесь — идеализм. Идеализм «наперекор всему». То, чем нам приходится здесь заниматься, страдая до безумия, стиснув зубы… и к тому же в самых мрачных и бедственных условиях, на краю бездны и темной стороны жизни, чтобы сохранить веру в яркие и прекрасные ее стороны, в смысл жизни, в богатый и прекрасный мир… Как нам это называть? Именно стремлением поступать «наперекор всему», внутренней цельностью, абсолютным стремлением принять в конце концов даже самые ужасные вещи как часть общего, увидеть «хорошую» сторону жизненного круга… Такое отношение требует невероятных психологических усилий».
Стал ли таким образом безымянный солдат воплощением рабочего-солдата по Юнгеру, которого возбуждала мрачная, хаотичная, необъяснимая красота войны и для которого идеологическая мотивация была уже излишней? Разумеется, в письмах солдат можно найти примеры бравады, и во многих из этих писем юнгеровский подход, судя по всему, использован намеренно. «Пехотные окопы на передовой потрясли меня, — писал Ганс-Генрих Людвиг из России. — Особенно отношение людей. Эти парни великолепны. Они совершенно покорны судьбе». Пытаясь объяснить это ощущение своей жене, Гарри Милерт утверждал: «На передовой, в окопе я свободен… Понимаешь ли ты, что в полных опасностей окопах я ищу немного более вольной жизни?» Во время отступления из России Милерт вновь подчеркивал это ощущение экзистенциальной свободы. «Война — это огромный процесс селекции, — утверждал он. — Кто не может идти дальше, остается здесь навсегда. Люди бросают все свои пожитки, все свое имущество, чтобы сохранить жизнь». Гаральд Хенри также упоминал о бедствиях, но при этом утверждал: «Наши страдания… бесконечно прекрасны, ярки и болезненно сильны». Ганс-Фридрих Штэкер признавался, цитируя самое известное высказывание Юнгера: «Я постепенно начинаю понимать, что кроется за словами «война — мать всех вещей».