Подобное явление, характеризующее все творчество М. Цветаевой, проиллюстрируем двумя примерами:
Ибо — без лишних слов
Пышных — любовь есть шов.
Шов, а не перевязь, шов — не щит.
— О! не проси защиты! —
Шов, коим мертвый к земле пришит,
Коим к тебе пришита.
(…) Так или иначе, друг — по швам! (С., 391);
Тридцатая годовщина
Союза — держись, злецы!
Я знаю твои морщины,
Изъяны, рубцы, зубцы —
Малейшую из зазубрин!
(Зубами, коль стих не шел!)
Да, был человек возлюблен!
И сей человек был — стол
Сосновый (С., 314).
Из многочисленных примеров мотивации смысла слова его однокоренными словами укажем еще такие сочетания: крылышко крылатки (С., 95), сплетают сплетни (И., 375), отзывчивыми на зов (С., 387), Громкое имя твое гремит (С., 72), Под ногой // Подножка (С., 269), Сигарера, скрути мне сигару (И., 145). На соблюдаемой или, наоборот, нарушаемой этимологической логике — основе прямой деривации — могут строиться ирония, сарказм:
Раз он бургомистр,
Так что ж ему, кроме
Как бюргеров зреть,
Вассалов своих? (И., 482);
Нищеты робкая мебель!
(…)
От тебя грешного зренья,
Как от язв, трудно отвлечь.
Венский стул — там, где о Вене — Кто? когда? — страшная вещь! (С., 405).
В поэзии М. Цветаевой обнаруживаются свойства и функции сочетаний однокоренных слов, восходящие к художественной системе русского (и — шире — славянского) фольклора (Евгеньева 1963, 101–247; Толстой 1971). Однако свойства фольклорного приема в ее «предельных» контекстах проявляются более четко, чем в самом фольклоре, — благодаря перенесению приема из контекста типичного в контекст нетипичный (преодоление автоматизма в восприятии определенного приема). А. П. Евгеньева показывает, что у таких сочетаний, как пахарь пашет, седлать седло, золотом золотить, мед медвяный и др., синтаксическая семантика заключается прежде всего в выражении типичности, полноты и интенсивности явления как процесса и в выражении существенного типического признака предмета (Евгеньева 1963, 149). Подобные тавтологические сочетания у М. Цветаевой выполняют ту же основную функцию типизации и усиления:
Славу трубят трубачи! (С., 204);
Черный читает чтец (С., 76);
Треплются их отрепья (С., 64);
Вот ты и отмучилась.
Милая мученица (С., 66);
Ревностью жизнь жива! (С., 248);
Нет, сказок не насказывай (С., 220);
Чтоб выхмелил весь сонный хмель (И., 368);
Смотрины-то смотреть — не смотр! (И., 363);
Я свечу тебе в три пуда засвечу (И., 379);
Ветер рябь зарябил (И., 384);
Уста гусляру припечатал печатью (И., 427);
Не скрестит две руки крестом (С., 143);
Он гвоздиками пригвожден (С., 212);
Перелетами — как хлёстом
Хлёстанные табуны (С., 241);
То не черный чад над жаркою жаровнею (И., 401);
В глубинную глубь затягивает (И., 407);
Наш моряк, моряк —
Морячок морской! (С., 142);
Картину кончающего наконец (С., 337);
Союзнически: союз! (С., 383);
Свистят скворцы в скворешнице (И., 149);
Часовой на часах (С., 121);
Я утверждаю, что во мне покой
Причастницы перед причастьем (С., 138).
Типизация, так широко представленная корневым повтором у М. Цветаевой, является одной из характерных черт ее стилистики, восходящей и к средневековому стилю «плетение словес», и к классицизму XVIII века, — чертой, ведущей к обобщению типизированного признака. Яркое отражение сознательного стремления М. Цветаевой к типизации как основе абстрагирования и абсолютизации можно видеть, например, в авторских ремарках, сопровождающих списки действующих лиц в драматических произведениях: «Девчонка. 17 лет, вся молодость и вся Италия… Горбун, как все горбуны» («Приключение» — С., 578); «Трактирщица, торговец, охотник — каждый олицетворение своего рода занятий» («Метель» — С, 561).
В стихотворении из цикла «Стол» находим любопытное совмещение предельной конкретизации с предельной типизацией вплоть до абсолютизации признака: максимум конкретности у Цветаевой становится той границей, за которой начинается абстрагирование:
Сосновый, дубовый, в лаке
Грошовом, с кольцом в ноздрях,
Садовый, столовый — всякий,
Лишь бы не на трех ногах!
Как трех Самозванцев в браке
Признавшая тезка — тот!
Бильярдный, базарный — всякий —
Лишь бы не сдавал высот
Заветных (С., 314–315).
Конкретизация предметного признака в слове столовый — 'предназначенный для столовой комнаты' — вызвана положением слова в ряду других определений, характеризующих столы по исходному материалу (т. е. по их природе и по назначению). Абсолютизация же определяется общностью корня у субъекта и атрибута, настойчивой, за пределами литературной нормы находящейся тавтологией столовый стол. Не случайно поэтому слово столовый дано в конце перечислительного ряда как единственно способное обобщить все возможные признаки стола. Абстрактное значение слова столовый, наслаиваясь на конкретное, из него прорастает, но его же и поглощает.
Типизация действия, мотивированность его названия однокоренным с глаголом существительным как основание для словообразовательной модели представлены в стихотворении «Так вслушиваются…».[5]
Так влюбливаются в любовь:
(…) Так вглатываются в глоток:
(…) Вшептываются в шепот.
(…)
Впадываются в: падать (С., 242).
Типичность и естественность образования приставочного глагола от предложно-падежного сочетания наглядно показана у Цветаевой простым соположением производного слова и производящей конструкции. Такая структура с повторением приставки-предлога — древнейший вид оформления синтаксической связи глагола с существительным — объектом действия, чрезвычайно распространенный в фольклоре и в диалектах всех славянских языков (Евгеньева 1963, 20–98). И, как это часто бывает у Цветаевой, продемонстрированная ею четкая языковая закономерность доказывается языковым сдвигом. На месте существительного из предложно-падежного сочетания оказывается глагол (падать), своей окказиональной субстантивацией подчеркивающий заданность субстантивной функции дополнения. Постановкой двоеточия после предлога в Цветаева, расчленяя сочетание, перемещает предлог из препозиции управляемого существительного в постпозицию управляющего глагола, обнажая и актуализируя глагольное управление. Глагол, уже содержащий приставку в-, получает таким образом еще и изоморфный ей элемент, почти постфикс; синтаксическое свойство глагола материализуется в подобии новой глагольной морфемы (этого постфикса). Характерно при этом, что переход от узуальных глаголов вслушиваются, внюхиваются и т. п. к окказиональным — вглатываются, впадываются, вплясываются практически незаметен в контексте стихотворения, настолько окказионализмы подготовлены и мотивированы продуктивной словообразовательной моделью. О реализации потенциального языкового свойства в этом стихотворении писал И. И. Ревзин: «Указанная модель дистрибутивно свободна, и поэт как бы демонстрирует незамкнутость ряда глаголов, употребляемых в этой модели (более того, показана возможность адаптации любой основы)» (1971, 231).