— Так ты, Василий Андреевич, все-таки объясни нам толком, почему съезд-то не состоится? — спросил старик. Гавриил сразу отложил газету в сторону. Было интересно, что ответит дядя.
— Сейчас по всему Дальнему Востоку начались массовые митинги и собрания. Народное собрание республики буквально завалено телеграммами с мест. Народ требует воссоединения с Россией.
— Правильно требует! — одобрил старик. — Мы, слава богу, русские. С какой же нам стати врозь-то жить? Но какая же от этих телеграмм помеха съезду? Непонятно что-то…
— Да ведь в Чите сейчас дым коромыслом. Народ шумит, радуется, а у буржуев поджилки трясутся.
— А разве здесь у вас буржуи были? Вот не думал!..
— Конечно, были. Буфер-то был буржуазно-демократическим. Мелкие фабриканты и купцы жили довольно вольготно. Собственность у них пока не отобрана.
— Гляди ты какое дело! А я считал, что у нас буфер больше для видимости, для близиру.
— Нет, Антип Павлович, много здесь сохранилось такого, чего в России давно не стало. Там только одна партия — Коммунистическая. А у нас этих партий много. В Чите центральных комитетов различных партий существует около десятка. Представители этих партий входят в народное собрание, выступают с трибуны и без конца требуют дальнейшей демократизации, полной государственной самостоятельности.
— Разогнать их надо ко всем чертям! — закипятился старик. — Разве ж за это мы воевали?
— Правильно! — поддержал бритый.
Василий Андреевич глядел на них и смеялся. Потом сказал:
— Дело к этому и идет. В этом вся разгадка. Союз кооперативов у нас был отдан на откуп правым эсерам, которые и в царское время все у нас были кооперативными деятелями. Чего они ждали от кооперативного съезда, я не знаю. Но теперь им, конечно, не до него. Вместе со всеми активистами буржуазных партий они заседают, совещаются, без конца выступают на митингах и собраниях. Все пытаются настроить рабочих в пользу сохранения ДВР… Ну, думаю, что теперь все ясно, товарищи?
— Более или менее прояснилось, но многое еще непонятно, — сказал делегат во френче.
— Пока будете здесь, дело совсем прояснится… Вы извините меня! Но надо мне и с племяшом потолковать. Он, наверное, на меня дуется. Вон какой сердитый сидит…
Когда Федосеев и Пушкарев ушли, Василий Андреевич положил руки на голову, потянулся, сделал несколько глубоких вздохов. Потом подошел к Гавриилу, взъерошил ему волосы и сказал:
— Ты на меня, брат, не дуйся. Надо было с мужиками потолковать. Зато теперь мы с тобой наговоримся. Ты, как, хочешь кушать? Тогда давай спустимся в нашу столовую, пообедаем, там и поговорим обо всем.
— Ладно! — согласился повеселевший Гавриил.
Они спустились в столовую, сели за свободный столик и заказали на первое щи с капустой, на второе — отварную кету с картошкой.
— Ну, теперь давай рассказывай! — попросил Василий Андреевич. — Порадовал ты меня своим приездом. Как снег на голову свалился. Как ты жил это время? Как мать живет?
— Всяко жил. То ничего, то совсем плохо. В войну мы целый год у Середкиных в Подозерной жили. Я там и тифом переболел и в тайге скрывался. От нашей усадьбы только печные трубы остались. Вернулись мы домой и ютились сперва в зимовье, а потом нам дом Иннокентия Кустова отдали. В нем и живем теперь. Мама у меня совсем постарела. Ни одного черного волоса не осталось, все побелели.
— Да, нелегко ей, бедняге, досталось. Натерпелась горя и страху, — грустно вздохнул Василий Андреевич. — Была у нас семья как семья. Сколько раз я за эти сумасшедшие годы думал, что вот отсижу в тюрьме, отбуду срок на поселении и вернусь в свою семью, нагляжусь на всех, отдохну, а потом буду искать свою долю. Но ничего из этих мечтаний не сбылось. Прямо из ссылки попал я в огонь гражданской войны. Сначала в Иркутске с юнкерами воевал, а потом пошло и пошло. Ни отца, ни Северьяна так и не увидел в живых. Только, глядя на вас с Романом, радовался и в то же время боялся, что в любую минуту могу потерять и вас. Роман ведь во всякое пекло сломя голову лез. Однажды я его почти на верную смерть отправил. Люблю его, черта бешеного, жалею, а отправил. Потом места себе не находил. Мне надо войском командовать, на прорыв идти, а у меня он из головы не выходит. И с тобой тоже так получилось, что чуть не погиб ты по моей милости. Я тебя за границу отправил, чтобы избавить от опасностей и тягот партизанской жизни, а на поверку вышло, что уцелел ты просто чудом. Когда ты рассказал мне об этом в Богдати, у меня волосы на голове от страха зашевелились… Ты что, не веришь? Думаешь, что это я так говорю? Нет, Гавриил, все это правда. Ведь не чужие мы… Я вот все собираюсь домой съездить, поглядеть на вашу житуху, на отцовской могиле побывать. Да разве вырвешься? С утра до поздней ночи кручусь как белка в колесе. Работа у нас — только знай держись.
Молоденькая красивая официантка в белом переднике и кружевном чепчике принесла хлеб и тарелки со щами. Она так стрельнула в Гавриила черными глазками, что он сразу вспотел и вспомнил Верку Козулину.
Василий Андреевич, глядя вслед удалявшейся официантке, спросил:
— Жениться не думаешь? Хоть бы на свадьбе у тебя погулять.
Ганька смутился, вспыхнул.
— А чего краснеешь? Дело это житейское, обыкновенное. Все когда-нибудь да женятся. Я вот о себе думал, что так и помру холостяком. А недавно тоже женой обзавелся. Чего смеешься? Думаешь — седина в голову, а бес в ребро? И в самом деле, расскажи-ка об этом у нас в поселке — смеху не оберешься. Скажут, взбесился на старости лет…
— Да какой же ты старик? — любуясь в эту минуту веселым, заметно помолодевшим за последние два года дядей, сказал Ганька.
— Старик не старик, а лучшие годы уже прошли. Не вернешь их.
— А на ком ты женился?
— Известно на ком, на женщине. Ты ее, кстати, знаешь. Это Антонина Степановна Олекминская.
— Антонина Степановна?! Вот не думал-то…
— А что ты так удивился?
— Да ведь она гораздо моложе тебя… Потом я вспомнил, как в нее один мой дружок был влюбленный. Втрескался в нее за границей по уши. Разговаривать с ней стеснялся, а ревновал ко всем так, что мне его жалко делалось.
— Кто же это такой? — спросил неприятно пораженный Василий Андреевич.
— Гошка Пляскин. Он ей однажды письмо в стихах сочинил. Хотел было передать, да случайно узнал, что она коммунистка. Тут сразу вся его любовь и кончилась.
— Это почему же?
— Не знаю. Он мне тогда так сказал: раз, говорит, она коммунистка, она таких дураков, как я, в упор не видит. Приходится, говорит, мне с этого дня крест на свою любовь поставить…
— А ты знаешь, что Гошка Пляскин здесь?
— Нет, не знаю.
— Он здесь в военно-политическом училище учится. Я его все к себе заходить приглашал. Он всегда обещался, но так и не зашел ни разу. Понятно, почему он стесняется у меня бывать… А теперь ты мне скажи, много еще мунгаловцев за границей?
— Да есть еще. Не вернулись Архип и Петька Кустовы, братья Барышниковы, Чепаловы и Епифан Козулин. Всего человек пятнадцать наберется. Все остальные уже заявились с покорной головой.
— Из всех, кто не вернулся, мне одного Епифана жалко. Это же вечный труженик. Насколько я помню, никогда он не любил дурака валять. Работал как бешеный. И человек он неплохой.
— Да, неплохой, как же! — скорбно усмехнулся Гавриил. — Он на тебя и на Романа все зубы точит. Слышать, говорят, спокойно о вас не может. На Романа-то он из-за дочери несет. А вот на тебя за что? Что ты ему плохого сделал?
— Ровным счетом ничего… Ну, раз мы ему белый свет заслонили, тут ничего не поделаешь. Так и пропадет человек за границей… А как ваши партизаны к возвращенцам относятся? Не притесняют?
— По пьяной лавочке иногда куражатся, морду набить норовят. Особенно отличается Лука Ивачев.
— А как Каргин живет?
— Работает в своем хозяйстве. Даже в праздник его редко на улице увидишь. Все норовит на заимке жить. Должно быть, потрухивает партизан. Его Кушаверов все хлопнуть собирается. Раза два приезжал к нам пьяный и с винтовкой. Оба раза Семен силой домой его отправлял и велел дурака не валять, а то, говорит, под суд пойдешь.