30
Много в Забайкалье горных ручьев и речек. Они берут свое начало в каменистых нагорьях дремучей тайги и никогда не иссякают, пробиваясь на поверхность из глубочайших недр земли. Даже самый крошечный ручеек обязательно пробьется к своему ближайшему собрату по обрывистому, заваленному камнями или буреломом руслу. Весело и неугомонно журча, побегут они дальше вдвоем.
И там, где сольются с ними другие ручейки, появляется маленькая, но шумная и проворная речка. Преодолев все пороги и теснины, вливаются потом эти речки в Аргунь и Шилку, Онон и Селенгу.
Едва стало известно в партизанских станицах и селах Приаргунья об угрозе белогвардейского вторжения, как начали собираться в поход приискатели и хлеборобы, охотники и бывшие батраки. Из каждого маленького поселка, глухой деревушки в двадцать или сорок дворов выезжали жиденькой цепочкой на заваленный сугробами проселок сурово и решительно настроенные люди. В попутных селах присоединялись к ним другие и уже по более укатанным дорогам спешили дальше отделениями, взводами и полусотнями. Маленькие ручьи становились речками, а настроение людей еще более боевым.
В станичных и волостных центрах к вечеру следующего дня скакавшие туда всю ночь партизаны сливались в сотни и дивизионы. Едва обогревшись и накормив коней, выступили они на Нерчинский Завод. А газимурские партизаны на пути отступления банды Шадрина выставили посты на сопках, засады в узких местах.
Жители Нерчинского Завода только ахнули, когда увидели на третий день в полдень, как вливались в большую улицу с двух противоположных концов шумные и большие реки пестрой партизанской конницы. Одетые по-зимнему всадники в косматых дохах и папахах имели внушительный и грозный вид.
Встреча пришедших с Аргуни, Урова и Драгоценки партизан состоялась на базарной площади. Всю ее, от края до края, переполнили поднявшиеся по первому зову четыре тысячи всадников. После короткого митинга партизаны разъехались по квартирам. А Семен и Горбицын пригласили на военный совет полковых и сотенных командиров. На совете было решено половину бригады перебросить в пограничные станицы, расположенные напротив впадающих в Аргунь рек Маньчжурского Трехречья.
Удар мог последовать только оттуда. Благодатских, горнозерентуйских, ивановских и кадаинских партизан решили на все опасное время держать собранными в кулак в Горном Зерентуе, откуда они могли прийти на помощь частям на границе. Остальные партизаны должны были составить гарнизон Завода.
Но в полночь стало известно, что белые уже выступили. Пять поселков Чалбутинской станицы оказались занятыми противником. И тогда поднятую по тревоге бригаду Семен повел им навстречу.
На рассвете партизаны атаковали белых в трех поселках. Бой продолжался недолго. После рукопашной схватки на улицах Чалбутинской и короткой перестрелки под двумя Булдуруями белые ушли за Аргунь и отряды их начали распадаться. Они бросили на льду посредине реки два горных орудия и пять станковых пулеметов.
Но хоть и коротким был этот единственный бой, а и в нем нашлись роковые пули для семи партизан. В двадцати шагах о г родной избы был убит наповал председатель Чалбутинского ревкома Замешаев. Он со своими станичниками первым ворвался в улицу, зарубил не успевшего сесть на коня офицера с двумя скрещенными металлическими сине-красными флажками на папахе, а в следующее мгновенье уже слетел с коня сраженный выстрелом в упор. Мунгаловцы потеряли в перестрелке Гавриила Мурзина. В цепи, на снежной вершине сопки, лежал он рядом с Лукой Ивачевым. Лука видел, как он вдруг дернулся и затих. Когда Лука подполз к нему, Мурзин был уже мертв. Под лучами неяркого утреннего солнца на ослепительно белом горном снегу, как горсть раскиданной клюквы, алели капли крови. Мурзин лежал так, что незакрытые глаза его глядели куда-то, в необъятные синие дали Маньчжурии. Были в них испуг и удивление. Все более холодной и тусклой делалась их Живая влажная синева. И не было теперь их хозяину ни до чего никакого дела.
Есть в Нерчинском Заводе на каменистой площадке, в полугоре между собором и средней школой, обнесенная деревянной решеткой братская могила. В голы боевой нашей молодости становилась она все длинней и больше. Удлиняли ее по нескольку раз в году. Много смелых и мужественных людей, молодых, не успевших оставить после себя ни детей, ни вдов, лежат там вперемежку с пожилыми красногвардейцами и партизанами, с подпольщиками, замученными в семеновской контрразведке.
В трескучий декабрьский мороз опустили в еще раз удлиненную могилу семь обитых красным кумачом гробов. И двадцативосьмклетний казачина Замешаев, холостяк, на которого заглядывались все станичные девушки, улегся там рядом с болезненным и нескладным, бывшим часто злым и несправедливым к людям, но до конца оставшимся преданным солдатом революции Гавриилом Мурзиным, который успел жениться и наплодить детей.
Когда отгремел прощальный ружейный салют и стали забрасывать могилу землей, работающий неутомимо лопатой Лука Ивачев сказал стоявшему рядом с ним Ганьке:
— Растет, брат, могила и растет! А места все еще много… Пройдет лет десять или двадцать, так она вплоть до обрыва вытянется. Как бы и нам с тобой не пришлось угодить в нее.
— От этого не зарекайся! — отозвался настроенный строго и задумчиво Ганька. — Никто не знает, что ему на роду написано. Только, Лука, чтобы в такую могилу лечь, надо кое-что сделать в жизни Не с водки, скажем, сгореть, а от работы, в бою погибнуть, а не дома на печке.
31
По полуденному обогреву Ганька возвращался с дровами из Услонского леса. Дорога шла под гору. Легко скользили по зеркальному накату тяжело нагруженные сани, подталкивая в разбеге коня круто загнутыми головками. Подбирая под себя задние ноги и зажатый меж ними хвост, конь натужно сдерживал скрипучие сани. Большой не по шее хомут наползал ему на голову, оглобли задирались кверху, трещали гужи и березовые завертки.
Свесив ноги в серых, обшитых кожей валенках, Ганька сидел на возу лицом к югу. Он жмурился от солнца, от снежного блеска и напевал какую-то песню, состоящую из одних бесконечно и разнообразно чередующихся слогов «ла» и «ли».
От только что срубленных лиственничных кряжей пахло смолой, стылым древесным соком, кислой глинью сердцевины. В этот погожий февральский полдень Ганьку сильно и радостно томило предчучствие скорой весны.
На крутом, широко разъезженном спуске к Драгоценке сани быстро раскатились, напирая на коня. Он не удержал их и вынужден был пуститься вскачь, а затем свернуть с дороги к кустам на обочине. Сани ударило о камень, занесло в сторону и развернуло поперек с такой силой, что конь упал на колени и забился в оглоблях. Ганька не удержался на возу и, совершив головокружительный полет, оказался вверх тормашками в сугробе у кустов.
Еще беспомощно барахтаясь в снегу, он услыхал чей-то обидно веселый, безудержный смех. Вскочив на ноги, он увидел на обочине по пояс в сугробе синеглазого курносого парня в черном, изрядно потрепанном полушубке и в ветхой шапке со спущенными ушами.
— Чего зубы скалишь? — обжег его гневным взглядом Ганька. — Тут завертка лопнула, а тебе смешно.
— Больно уж здорово все получилось! — крикнул, покатываясь от смеха, парень. — Я едва с дороги отскочить успел. Такого крушения и нарочно не выдумаешь. Слетел с рельсов паровоз марки Игого, лежит вверх копытами, а у машиниста на лбу шишка вскочила, под глазом фонарь светит. Расскажи про такой случай, так не поверят… Пока твой декапод колеса об оглобли те поломал, давай выручать его.
Они дружно бросились к коню, распрягли его и поставили на ноги.
Конь сразу же начал отряхиваться, фыркать, а затем расставил ноги и пустил воду.
— Здорово перепугался бедняга, — пожалел его парень. — Как бы он теперь у тебя водой не изошел.
— Брось трепаться! Подержи лучше его, пока я оглоблю привязывать буду.
Парень принял у Ганьки коня и тут же спросил: