— Это уж твое дело. Можешь хоть сейчас идти к председателю и отказаться.
— У него откажешься, как же! — вздохнул обреченно Зотька и поднялся на ноги. — Пойду отца обрадую. Мы ведь завтра овес сеять собирались. — Он взял стоявшую на завалинке гармошку, заиграл и рыдающим голоском подтянул:
Играй, играй, моя тальянка, Катись, катись, моя слеза…
Когда он ушел, Ганька подсел к Вере и спросил:
— Можно с вами посидеть?
— Сиди, мне-то что, — недовольно бросила девушка и отвернулась.
— Что ты, Верка, отвертываешься? — рассмеялся Костя Косых. — Вон как ловко Зотьку он выставил, чтобы рядом с тобой посидеть.
Парни и девки засмеялись. Смущенный Ганька стал оправдываться:
— Да ведь я Зотьке правду сказал. Назначил Семен Евдокимыч отца его в подводы. Я и шел к ним, чтобы сказать об этом.
— И говорил бы тогда отцу, а не Зотьке, — сердито оборвала его Вера и обратилась к подругам: — Ну, девоньки, пора и по домам!.. Хорошо рядышком с секретарем сидеть, да только завтра вставать чуть свет.
— Посидим еще. Куда ты торопишься? — попробовала уговорить ее Анька Носкова.
— Рада бы, да не могу. С утра капусту садить будем. — И, бросив на Ганьку колючий взгляд, она поправила на голове платок, притворно зевнула и ушла.
— Вот недотрога! — посочувствовал Ганьке Костя. — К ней, паря, подход нужен.
— Да что ты привязался с ней ко мне! Пусть проваливает, не больно я нуждаюсь в таких.
— Вот я скажу ей, что ты про нее говоришь! — пригрозила ему Анька. — Посмотрим, что тогда запоешь. — И тут же попросила: — Проводи меня за попутье.
— Хорошо попутье! — рассмеялся Костя. — Ему в один конец, а тебе в другой. Ты что, отбить его у Верки захотела? Смотри, она тебе глаза выцарапает.
Разъяренный Ганька подошел к Косте, схватил его за ворот рубахи:
— Заткни свою скворешницу, Котька. Я могу и по морде съездить.
— Вот тебе раз! И пошутить нельзя, — разобиделся Костя и, показав на уходящую Аньку, сказал: — Иди провожай, если-хочешь.
— Эх ты, друг! — хлопнул его по плечу Ганька. — Сам уж лучше иди, я тебе не помеха…
Назавтра Ганька с назначенными в комиссию по нарезке сенокосных пайков Симоном Колесниковым, Матвеем Мирсановым и Герасимом Косых поехали осматривать дальние покосы за Ильдиканским хребтом. Стояло яркое солнечное утро, когда они двинулись из поселка на север, где синели одна выше другой крутые сопки.
Нагретая солнцем мягкая и пыльная дорога тянулась по длинному переулку, слева от которого были дворы и гумна, а справа огороженные плетнями капустные огороды. В огородах всюду виднелись женщины и девушки в белых кофтах, в красных кумачовых платках, на которые пошла мода этой весной.
Еще издали Ганька увидел в одном из огородов Веру. В руках ее сверкала лейка из белой жести — она поливала капусту. Ганька остановился, слез с коня и сделал вид, что подтягивает подпруги седла. Ему хотелось встретиться с Верой наедине, без свидетелей. Когда казаки миновали Веру, он молодцевато вскочил в седло, приосанился и понесся вдогонку.
Но он плохо рассчитал. Там, где ему нужно было остановиться, в проулке оказался кочковатый зыбун. Конь на всем скаку споткнулся об одну из кочек и упал на колени. Ганька вылетел из седла и вонзился в кочки на целую сажень впереди коня, оглушенный и глубоко несчастный. Какое-то мгновенье он лежал, соображал — жив или нет. Услыхав ненавистный в эту минуту знакомый смех, он поднялся на ноги, поднял пинком коня, вскочил на него и резанул без жалости нагайкой.
— Эх ты, писарь! — донеслось ему вдогонку.
Он думал, что казаки ничего не заметили, но и здесь его ждал жестокий удар. Симон сразу же осведомился:
— Ну, земля в проулке мягкая?
А ехидный Матвей добавил:
— Однако на том месте ключ ударит. Не придется больше Козулиным за водой на речку ходить.
— Ключ, кажись, уже ударил. Только не водяной, а чернильный. У него ведь вся штанина в чернилах.
И здесь только Ганька увидел, что левая штанина его украшена от кармана до голенища сапога фиолетовым лампасом. Он сунул руку в карман и вытащил оттуда осколки завернутой в бумагу чернильницы, которую взял с собой, чтобы записывать в тетрадь названия лугов и количество сенокосных делян на каждом из них.
— Эх, Ганька, Ганька! Бить тебя некому, — сказал молчавший до этого Герасим. — Чернильницу возить не научился, а джигитуешь. С такой джигитовкой мог ты запросто без головы остаться.
— Да, толкуй тут про голову! — горько размышлял ко всему безучастный Ганька. — Пропащий я теперь человек. Верке лучше и на глаза не показывайся. И надо же было такой беде случиться.
Дорога шла среди залитых солнечным светом пашен. Как миллиарды воткнутых в землю зеленых пернатых стрел, стояла и чуть покачивалась начавшая колоситься пшеница. Бледно-зеленая у дороги и голубая вдали яровая рожь скрывала всадников с головой. А на травянистых межах цвели марьины коренья, желтые маки, белые и голубые ромашки. Вид цветов и тучных посевов всегда волновал и радовал Ганьку до глубины души. Но сегодня он ехал и не замечал праздничного великолепия родной земли, над-которой почти полгода свистят и кружатся зимние вьюги, стоит жесточайший мороз.
Шумом горячего полуденного ветра, трескотней неуемных кузнечиков, буйным трезвоном залетных крылатых гостей, ослепительным вихрем кружащихся бабочек звала земля радоваться вместе с ней короткому лету. Но он жестоко и безутешно страдал. Жизнь сыграла такую шутку, что он готов был плакать от злости на самого себя и на эту проклятую Верку, осрамиться перед которой было хуже, чем умереть.
20
Дальние мунгаловские покосы тянулись до самой поскотины крестьянской деревни Мостовки. Трава на них уродилась отменно добрая. По забокам, среди одиноких раскидистых берез с коричневыми, без бересты, стволами, росли голубой острец и светло-зеленый пырей. Они заглушили все остальные травы. Только кое-где синели здесь цветы луговой медуницы. Дальше тянулась пестрая полоса разнотравья, как ситец ярчайшей раскраски. За ней, по обоим берегам извилистого ручья, отливая то багрецом, то золотом, колыхалась под ветром осока, стояли с белыми зонтиками на макушках рослые пучки с толстыми, как у подсолнухов, стеблями. Там вились над водой стрекозы, порхали бабочки всех расцветок и висели на каждом кусте сизые гнезда ос.
— Хороши тут у нас места! — оглядывая это приволье, подал наконец голос Ганька.
— Благодать! — согласился Симон. — Много сена поставим.
— Благодать-то благодать, — отозвался рассудительный Матвей, — только уж больно далеко сюда ездить. Зимой приходится чуть ли не в полночь вставать, чтобы с сеном засветло вернуться.
Герасим, потягиваясь на земле, возразил:
— Далековато, конечно, да зато косить такую траву одно удовольствие. Прошел прокос — и копна. Играючи за день зарод накосишь. Это не по залежам шипишку сшибать.
Там, где сошлись в одну широкую долину три пади: Листвянка, Березовка и Хавронья, слились в шумную речку и три ручья. По берегам ее росли уже не кустами, а большими деревьями ольха, черемуха и коренастые, в два обхвата, ветлы.
По шаткому и гремучему настилу моста переехали на левый берег неугомонно и весело шумевшей речки. Сразу же дорога вплотную прижалась к рыжим обрывам сопок. Сильно запахло богородской травой, которой не раз лечили Ганьку в детстве. Он вскинул голову и увидел на обрывах целые заросли цепкой и низенькой до одури пахучей травы, цветущей мелкими темно-розовыми цветами.
— Знаешь, Ганька, где мы сейчас едем? — спросил его Симон.
— Нет, не знаю.
— Здесь, брат, попались к нам в плен наши дружинники с Платоном Волокитиным. Вот из этой ямы, — показал он на заросший бурьяном карьер, из которого брали песок для дороги, — вышел к ним Алеха Соколов и сказал: «Слезайте, приехали!»
— А где тятя в речку кинулся? — спросил Ганька, сразу забыв обо всех утренних огорчениях.
— Сейчас и это место покажем… Вон, видишь, ветла на берегу? Он вырвался от наших и туда. Речка была в такой силе, что смотреть страшно. Неслись по ней льдины, бревна и целые деревья. Конь у него было заартачился. Тогда он рявкнул ему: «Грабят!» — и ушел от Никиты Клыкова из-под самого носа. Храбрый он был у тебя. Только бы уж лучше ему струсить в тот час. Был бы теперь живой и здоровый, глядел бы на сыновей и радовался.