Итак, историю Уоррендера Ловита я писала пером легким и безжалостным, как это мне свойственно, когда повествование требует абсолютной серьезности. О чем бы ни вел речь автор, но если он при этом делает вид, будто обуреваем трагическими переживаниями, такое мне кажется сродни ханжеству — на самом-то деле он спокойненько сидит себе с пером в руке или за пишущей машинкой. Я получала наслаждение от Пруденс, матери Уоррендера, и ее кладбищенских прибауток; я заставила ее передать бумаги сына американскому ученому Прауди, который кажется ей смешным. Я добивалась своего от эпизода к эпизоду: очевидное освобождение Марджери от какого-то гнетущего страха после смерти Уоррендера, что вызывает неодобрение у ее мужа Роланда с его круглым личиком и преклонением перед мертвым дядюшкой; затем постепенно находятся письма и заметки, оставшиеся от Уоррендера Ловита; складываясь по ходу повествования в единое целое, они в конце концов неопровержимо доказывают то, к чему я исподволь подготавливала читателя, — что Уоррендер Ловит в душе был помесью садиста с пуританином и ублажал себя тем, что, собрав кружок из людей заведомо глупых и слабых, планомерно растил и пестовал в них чувство чудовищной воображаемой вины. В романе об этом сказано так: «Разумеется, о закрытых молитвенных собраниях у Уоррендера было известно, но не более того, что они представляют собой слишком деликатную тему, чтобы обсуждать их на людях. Уоррендер окружил себя столь возвышенными легендами, что никто не рисковал соваться в его жизнь из страха прослыть вульгарным». Итак, он считался мистиком и пользовался славой одного из столпов высокой церкви [51]; выступал в университетах; его письма печатала «Таймс». Одному богу ведомо, откуда я позаимствовала образ Уоррендера Ловита; из моих знакомых никто не мог быть его прототипом.
Знаю только, что в тот вечер, когда я начала писать свой роман, я в одиночестве ужинала в ресторанчике неподалеку от станции подземки «Кенсингтон-Хай-стрит». Одна я редко выбираюсь в рестораны, но в тот день у меня, верно, завелись деньги. Я занималась своим прямым делом — ела и прислушивалась к разговору за соседним столиком. Кто-то сказал: — Значит, все мы там собрались в гостиной и ждем, когда он появится. — Этого было достаточно. Так начался «Уоррендер Ловит», Первая глава. Все остальное возникло из этой фразы.
Но моего Уоррендера я снабдила армейским прошлым, отправив воевать в Бирму, где он дошел до высоких чинов, причем все это получилось у меня вполне убедительно, хотя собственно войну я дала несколькими мазками — о войне в Бирме я на самом деле имела очень смутное представление. Потом я поражалась, узнавая, что читатели находят армейскую карьеру Уоррендера обрисованной убедительно и полно, в то время как у меня о ней так мало сказано; один ветеран, действительно воевавший в Бирме, написал мне, до чего это правдиво; но с тех пор я и сама выяснила, что в искусстве письма малое передает многое, а многословие, с другой стороны, может не выразить почти ничего.
Нигде в романе я не даю побуждений Уоррендера — я всего лишь показываю, к чему приводят его слова, намеки. Подлинное раздвоение его личности заключалось в том, что на людях он держался строгих правил высокой церкви, а в узком кругу был настоящим сектантом. На молитвенных собраниях он выступал библейским фундаменталистом — и не безуспешно: склонил, например, одного из членов своей секты уйти с хорошего местечка в Военном министерстве, как тогда именовалось Министерство обороны, продать нажитое, дабы накормить бедных, а под конец в туманную ноябрьскую ночь помереть на садовой скамейке. Всё — к вящему удовлетворению Уоррендера. Но сам он, как четко явствует из романа, воспринимал христианство в куда более развитом и практическом смысле. «Склонил», пожалуй, тут не самое подходящее слово. Он погонял и устрашал Словом Божиим. Я показала, что его главными жертвами стали четыре участницы молитвенных собраний — он был закоренелым женоненавистником. Одна покончила с собой, устав бороться с представлениями о своей вине, которые он ей внушил, и уверенная, что у нее не осталось друзей; две другие сошли с ума, в том числе экономка Шарлотта, порабощенная им Английская Роза. Жена его племянника Марджери была на краю гибели, когда сам Уоррендер погиб в автокатастрофе. Все эти годы критики задаются вопросом, а не был ли Уоррендер влюблен в своего племянника. Откуда мне знать? Уоррендер Ловит никогда не существовал, он — всего лишь столько-то сотен слов, столько-то знаков препинания, предложений, абзацев, букв на странице. Если бы я задумала сделать побуждения Уоррендера Ловита предметом психологического исследования, я бы ответила. Но в побуждения своих персонажей я не вникала и не вникаю.
Той зимой я заполняла страницы, подкладывая под бумагу перевернутый поднос, чтобы поскорее закончить «Уоррендера Ловита», — даже на одре болезни, когда грипп дал осложнение на бронхи и грозил мне плевритом. Я охрипла и была не в состоянии читать роман навещавшей меня Дотти. Но когда, заговорив о сэре Квентине, она заявила: «Берил Тимс в него влюблена», я, пылая от жара, села в постели и охнула «Боже мой!». Чтобы кто-то мог влюбиться в Квентина Оливера — такое в голове не укладывалось.
5
Я заметила признаки вырождения у членов «Общества автобиографов» именно в конце января 1950 года, через неделю после того, как закончила книгу. Из-за гриппа я чувствовала себя неважно, но радовалась жизни, оставив завершенный труд за плечами. Я не особо надеялась на успех «Уоррендера Ловита», однако уже замыслила книгу получше. Солли подыскал другого издателя вместо того, чей договор облил тогда таким презрением. Новым издателем оказался пожилой человек по имени Ревиссон Ланни. Голова у него была круглая, лысая и сияющая — из тех, какие обязательно хочется погладить, когда их владельцы садятся впереди в театре или церкви. Он сказал, что «Уоррендер Ловит», по его мнению, «роман довольно зловещий, особенно в местах легкомысленных», и что «нынешняя молодежь духовно больна», однако, как он полагает, фирма может издать книгу себе в убыток, рассчитывая со временем получить от меня что-нибудь получше. Он вручил мне лист с отпечатанным текстом, как он выразился, договора по принятой форме, и договор этот был не так уж и плох, хотя и не очень хорош. Правда, как я позже установила путем личного шпионажа, у его фирмы «Парк и Ревиссон Ланни» имелся печатный станок, на котором они оттискивали для каждого автора, с учетом того, сколько можно с него урвать, индивидуальный «договор по принятой форме». Но Ревиссон Ланни подкупил меня, рассказав забавный случай из своей юности. Он служил посыльным в литературном еженедельнике, и его как-то послали на станцию подземки «Холборн» встретить У. Б. Йейтса:
— Вижу мужчину в черной накидке. Спрашиваю: «Вы — поэт мистер Йейтс?» Он остановился, воздел руки и произнес: «Поэт!»
Но эти дела относились к области прошлого, и я, подписав договор, распрощалась с Ревиссоном Ланни до новой встречи. «Уоррендер Ловит» должен был выйти в июне, и мне оставалось лишь дождаться гранок. В конце января я снова начала ходить на службу к сэру Квентину и, можно сказать, думать забыла про этот роман.
Гранки пришли в марте, и, снова встретившись с «Уоррендером Ловитом», я, оказывается, так от него отвыкла, что не смогла заставить себя читать гранки на предмет опечаток. Вместо этого мы с Солли в один прекрасный день отправились в Сент-Джонс-Вуд навестить знакомую супружескую пару: Тео и Одри; каждый из них уже опубликовал свой первый роман и, стало быть, занимал в нашей литературной иерархии более высокое место, чем мои непечатавшиеся знакомые, с которыми я обычно встречалась на поэтических чтениях в Этикал-Чёрч-Холле. Тео и Одри согласились прочесть за меня гранки. Я наказала им ничего не менять, только исправить орфографические ошибки.
И отдала им гранки романа.
Добрые они были люди.
— Ты будто чего боишься, — заметил Тео. — В чем дело?