Литмир - Электронная Библиотека

— Разве я для этого привел вас сюда. Барбара?

Она нахмурила брови, как человек, который заново начинает видеть, и ей понадобилось некоторое время, чтобы понять меня и ответить:

— Трудно вырваться из такого состояния, если оно длится уже два дня… Но мне нужно непременно еще раз осмотреть ее.

Упоминание о двух днях навело меня на мысль, которая должна была бы возникнуть и раньше:

— Скажите, Барбара, вы хоть что-нибудь ели со вчерашнего дня?

Она напряженно припоминала.

— Может быть… право, не помню.

— Тогда пойдемте… Вам нужно выпить чаю у себя или у меня… К счастью, существует нечто вроде первичной силы, которая зовется голодом, и будем надеяться, что мы найдем, чем удовлетворить его.

Я был рад снова увидеть на ее лице прежнее гневное выражение.

— Вам непременно нужно мною командовать? Сначала я зайду к девочке, а там… посмотрим…

— Если хотите, я схожу вместо вас… А свое право командовать я оставляю за собой, я пока еще ваш начальник, и я официально освободил вас от работы…

Тень улыбки скользнула по ее лицу:

— Напрасно, господин примариус, меня уже сменили, и в данный момент я официально свободна. Можете спокойно идти домой… Я позвоню вам и скажу, как дела.

— Хорошо, а я пока что приготовлю чай.

— Идет, — сказала она и быстро пошла прочь. Прошло порядочно времени, прежде чем она позвонила. Я успел заварить чаи, собрал все что было съестного в моем холостяцком хозяйстве и попытался красиво накрыть на стол. Наконец зазвонил телефон.

— Что с ребенком?

— Без изменении, вернее, даже немного лучше… я иду к вам.

— Прекрасно, чай готов, — сказал я, но она уже не слышала; в ожидании ее появления я поспешил закончить уборку и навести порядок, повесил одежду в шкаф, убрал в ящик бритвенный прибор и теперь уж не находил в комнате ничего лишнего, кроме собственного нетерпения. Непонятно, почему она заставляла себя ждать; зараженный ее опасениями, я начинал беспокоиться и предположил, что, должно быть, с девочкой все же случилось нечто непредвиденное и необходимо мое неотложное присутствие. Я снова надел халат и хотел идти, когда услышал ее быстрые шаги по коридору, и не успел я открыть, кок раздался стук и она вошла; заметив мои хозяйственные старания, она остановилась с улыбкой, а когда я подошел к ней, повернула выключатель у двери. Несказанный материнский покой охватил меня — глубоко потаенный, зрелый, великий, удостоверенный воспоминаниями, — когда я ощутил ее руки на своем затылке. Мое. Родное.

Не знаю, счастье ли то было, но то было переживание абсолютного одухотворения: за пределами видимого я прозревал ландшафт ее души, прозрачно светящийся в темноте, я видел его с закрытыми глазами — этот ландшафт, вбирающий в себя вечер, ландшафт, тихо отделявшийся от своих покровов и от бесформенной бездны, одухотворяющий ее лицо; одухотворенной была тьма невидимо зримого, одухотворенным было то, что за пределами чувств, одухотворен был каждый ее вздох, каждая клеточка тела и даже кости скелета, лучевая кость, локоть и суставы пальцев, даже зубы — все одухотворяла женственность; меня же пронизывала эта бесконечно таинственная женственность; воспоминание и забвение слились в одно, стали подлинным воспоминанием о бытии и о начале миров, а на золотом дне всей темноты, в глубочайшей бездне океанов, гор и потонувших островов, невесомый и тяжелый от печали, недосягаемый для слова, для взгляда, в незримом, неокликаемом, в той сфере, что лежит за всеми зеркалами всех миров, в секунду вечности, что песет в себе все континенты забытых воспоминаний, лишенный собственного образа из-за полноты образов и порождающий все образы бытия, мерцал се лик, неуязвимый для времени и пространства, для всего хода жизни, мерцал во тьме звездного потока, и это был лик моего собственного забвения, это было мое «я» и одновременно ее, грезящее и грезящееся, реальное и нереальное, в отсветах нашего самого глубокого и скорбного, вещего и мудрого покоя. Можно ли это называть счастьем? Нужен был бы новый, более глубокий взгляд в эту последнюю сферу молчания и удивления, и покоя, чтобы узнать, насколько я сам испытывал еще счастье и насколько я уже превратился в другое «я», в то, которому без остатка принадлежал, потому что меня приняла его таинственная бесконечность. Ведь только тот, кто пребывает в своем собственном «я», может быть счастливым или несчастным; только тот, чье видение определяется его двойственным происхождением — животным и ангельским началами, — знает в горестной обнаженности души о своей радости и своем страдании; я же, освободившись от всякой окостенелости настолько, что мог вновь слиться с образом нерасчлененного, я нашел в его новом рождении, — вбирающем в себя вечер, неизмеримом, чреватом тайной, — в отзвуке дна жизни и ее бездны нашел «ты», таинственное, призрачное и все-таки реальное, настолько оно было исполнено своей крепнущей подлинностью, «ты», которое есть и «я», единство всех действительностей, его нежно-могучую, нежно-утешающую музыку и его исполненное ужаса священное угасание, его растворение в мудрости бытия. Это было за пределами счастья. Конечно, потом — она уже ушла — я слышал нежнее псине счастья, не в себе: пел мир — я стоял у окна, красная мгла под куполом неба исчезла, ночь стала легкой и полной звезд и в заколдованном, оцепеневшем мире веяло, серебристо скользя над каштанами, первое легкое дыхание утреннего ветра, выпевая что-то невыразимое; какая-то птица стала робко насвистывать, приветствуя освобожденную тишину.

И радостным было утро, смеющимся, почти весенним — свет, настолько тих был воздух, он словно парил, словно превратился в парящую прозрачность, удивительно спокойный и успокаивающий, омывающий, как стеклянно-светлые прозрачные волны прибоя, как развевающееся прозрачное покрывало. Рано утром я пришел в детский корпус просто для того, чтобы удостовериться, что здесь тоже произошел решающий перелом, настолько я был в нем уверен. И действительно: девочка пришла в себя, улыбалась, и, как мне показалось, глаза у нее были счастливые.

— Где доктор Барбара? — спросил я у санитарки.

— Она сегодня свободна, господин доктор.

— Все же позвоните ей, если, конечно, она не спит… она обрадуется.

Через некоторое время она пришла. Серьезная, деловитая, в белом халате, брови нахмурены, она шла вдоль кроватей, провожаемая полными надежды глазами детей, и, подойдя ко мне, сухо поздоровалась.

— Когда она пришла в себя?

— Сегодня ночью, доктор, — вместо меня ответила ей сестра.

Она внимательно осмотрела девочку, прослушала сердце, дыхание, но в ее лице сохранялось что-то настороженное.

— Ну что же, — сказала она наконец, — будем надеяться, что опасность миновала.

— Конечно, миновала, — вставил я и почему-то добавил: — Я очень счастлив.

Она не обратила на эго внимания и сказала тихо и озабоченно:

— Если эго только не передышка.

Ее озабоченность так тронула меня, что я ощутил опасность, угрожающую не только судьбе ребенка, по и моей собственной: я чувствовал, как надвигается что-то зловещее, словно в воздухе снова повеяло оцепеневшим и цепенящим, словно снова надвинулся угрожающий мертвенный ночной мир, окутанный темнотой души и в темноту души погружающийся.

— Нет, — воскликнул я, — нет… теперь все будет хорошо!

— Тем не менее, прикладывайте лед, сестра, — приказала она, — а если заметите хоть малейшее изменение, позовите меня.

И она ушла. Когда я возвращался в лабораторию, небо было безоблачным, однако мне показалось, что погода начинает портиться, по-видимому, приближался фён. День отяжелел.

После обеда она все-таки позвонила мне, я уже и не ждал. Да, я могу к ней прийти. Я все бросил, спеша, как влюбленный гимназист, и через несколько минут примчался к ней.

— Прости, — сказала она.

— Боже мой, что же мне прощать?! — удивленно спросил я.

— Тебе будет нелегко со мной, дорогой… мне и самой трудно.

Я обнял ее и положил ее руки себе на затылок.

Это было в четверг. И в самом деле задул затяжной фён. В субботу у девочки обнаружились симптомы паралича, и в ночь с воскресенья на понедельник она умерла. Диагноз кровоизлияния оказался верным.

34
{"b":"242733","o":1}