А заняты мы — я и дипломированная медсестра Ханна — исключительно тем, что практически не сводим друг с друга глаз, пока она с явно напускной строгостью выпаливает вопрос за вопросом нашему пациенту, а я надлежащим образом передаю их смысл на киньяруанда, после чего мы оба ждем — иногда по нескольку минут, как мне кажется, — невнятных ответов несчастного на языке его африканского детства, который он явно намерен унести с собой в могилу как последнее воспоминание об этой жизни.
Последнее, если не считать гигиенических процедур, которые дипломированная медсестра Ханна осуществляет с помощью своей коллеги Грейс, приехавшей, подсказывают мне модуляции ее голоса, с Ямайки: та стоит у изголовья больного, вытирая рвоту, проверяя, не обмочился ли он опять или что похуже. Грейс тоже добрая душа и, судя по слаженности их движений, а также по взглядам, которыми они обмениваются время от времени, еще и приятельница Ханны.
Надо сказать, что я терпеть не могу, просто ненавижу больницы, у меня вообще аллергия на всю систему здравоохранения. Кровь, шприцы, утки, столики на колесах с разложенными на них щипцами, запахи операционной, больные, дохлые собаки и задавленные барсуки на обочине — стоит мне столкнуться с чем-то подобным, как у меня тут же сносит крышу: впрочем, точно такой же была бы реакция любого нормального человека, если бы у него по очереди удалили гланды, аппендикс и крайнюю плоть в африканских клиниках, где царит жуткая антисанитария.
А я ведь ее видел и раньше, эту дипломированную медсестру. Правда, всего один раз. Но сейчас осознаю, что последние три недели она незаметно присутствовала в моей памяти, притом не только как верховный ангел в этом печальном месте. Я однажды обращался к ней, хотя она, наверное, об этом и думать забыла. Когда я впервые работал в этой больнице, то попросил ее подписать мне акт о предоставлении услуг, подтверждающий, что я выполнил свои обязанности удовлетворительно. Она тогда улыбнулась, чуть наклонила голову, будто раздумывая, действительно ли может честно признаться, что удовлетворена мною, а затем небрежно вынула фломастер из-за уха. Этот жест, вне всякого сомнения невинный, подействовал на меня определенным образом. Мое чересчур пылкое воображение восприняло его как прелюдию к раздеванию.
Однако сегодня я не фантазирую. Этот вечер целиком посвящен работе, мы сидим у постели умирающего. Ханна — профессиональный медработник, она, надо полагать, вынуждена раза по три проходить через подобное ежедневно, еще до обеденного перерыва. Она решительно отметает посторонние чувства, и я следую ее примеру.
— Спросите, пожалуйста, как его зовут, — командует она на своем удивительном английском с французскими интонациями.
После долгого размышления пациент сообщает, что его имя — Жан-Пьер. И вдобавок заявляет со всей агрессией, на какую способен в своем плачевном состоянии, что он из племени тутси и гордится этим. Эту подробность мы с Ханной дружно игнорируем — отчасти потому, что все и так очевидно. Жан-Пьер, несмотря на оплетающие его трубки, выглядит как типичный тутси: высокие скулы, выдающаяся челюсть, удлиненный затылок — именно так их и представляет себе среднестатистический африканец, хотя многие тутси не соответствуют этому стереотипу.
— Жан-Пьер, а дальше? — все так же строго спрашивает Ханна, и я опять перевожу.
Может, Жан-Пьер не слышит меня, а может, предпочитает не иметь фамилии? Новая задержка с ответом дает нам с дипломированной медсестрой повод впервые обменяться долгим взглядом. Долгим — в смысле дольше, чем нужно, чтобы просто убедиться, что человек, для которого ты переводишь, слышит тебя. Тем более что мы вообще молчали, и наш пациент тоже.
— Спросите, пожалуйста, где он живет, — говорит Ханна, деликатно откашливаясь, будто у нее точно такой же комок в горле, как у меня. Вот только на сей раз она, к моему удивлению и восторгу, обращается ко мне как к собрату африканцу — на суахили. Мало того: у нее акцент уроженки Восточного Конго!
Но я пришел сюда работать. Медсестра задала пациенту вопрос, и я должен его перевести. Я перевожу. С суахили на киньяруанда. Потом — его ответ, с киньяруанда Жан-Пьера прямо в глубь ее темно-карих глаз, воспроизводя, хоть и не совсем точно, этот восхитительно знакомый акцент.
— В Хэмпстед-Хит[9], — повторяю я для нее слова Жан-Пьера, словно это уже наши собственные слова, — под кустом. Туда и вернусь, когда выберусь из этого… — пауза, ради приличия пропускаю эпитет, который он употребил, — заведения… Ханна, — продолжаю по-английски, вероятно, для того, чтобы немного снять напряжение, — скажите ради бога, а вы сами откуда? Кто вы?
На что она негромко, но без малейшего колебания провозглашает свою национальную принадлежность:
— Из племени нанде в области Гома на севере Киву. Этот несчастный руандиец — враг моего народа.
Ресницы ее дрогнули, дыхание затаилось, в каждом слове звучал настойчивый призыв к пониманию — и, признаюсь как на духу, я мгновенно увидел страшную участь возлюбленного Конго ее глазами: изможденные тела ее родных и близких, незасеянные поля и мертвые стада, сожженные селения, которые некогда были ее домом, пока руандийцы не налетели через границу, превратив Восточное Конго в поле боя для своей гражданской войны, обрушив невыразимый кошмар на земли, и так уже погибавшие от того, что никому до них нет дела.
Поначалу интервенты собирались преследовать только génocidaires[10] лично ответственных за уничтожение миллиона своих сограждан в течение всего ста дней. Но то, что начиналось как погоня за преступниками, вскоре превратилось во всеобщую свалку, в борьбу всех против всех за месторождения полезных ископаемых в области Киву, а в результате страна, и без того стоявшая на пороге анархии, рухнула в бездну. Все это я силился, как мог, объяснить Пенелопе, которая как добросовестная журналистка британской корпорации предпочитала общепринятый уровень осведомленности. Дорогая, говорил я, послушай, я знаю, ты ужасно занята. Понимаю, твоя газета не любит выходить за рамки рекомендованных тем. Но всего один разок, пожалуйста, на коленях умоляю, напиши хоть что-нибудь, как угодно — надо рассказать читателям о том, что творится в Восточном Конго. Четыре миллиона погибших, говорил я. Только за последние пять лет. Там это называют первой мировой войной Африки, а вы здесь — вообще никак не называете. Да, признаю: это не та война, на которой стреляют. На ней не убивают пулями, или ножами-панга, или ручными гранатами. Убийцы — холера, малярия, диарея и старый добрый голод, а большинство жертв не старше пяти лет от роду. И они умирают до сих пор, прямо сейчас, сию минуту, тысячами умирают каждый месяц. Тут непременно найдется материал для статьи. И статья вышла. На двадцать девятой странице, рядом с простеньким кроссвордом.
Каким образом я добывал эти неудобоваримые сведения? Валяясь в постели до рассвета в ожидании жены. Слушал Всемирную службу Би-би-си и далекие африканские радиостанции, пока она вытягивала свои дедлайны. Сидел один в интернет-кафе, пока она водила по ресторанам своих информаторов. Читал купленные втихаря африканские журналы. Стоял в задних рядах на уличных митингах, в дутой куртке и вязаной шапочке с помпоном, пока она проводила выходные на курсах повышения квалификации в чем-то там, что ей требовалось повысить.
Вот медлительная Грейс, то и дело подавляющая зевки (скоро конец смены), ни о чем таком понятия не имеет — да и откуда ей знать? Она не разгадывала простенький кроссворд. Она не видит, что мы с Ханной участвуем в символическом акте примирения. Вот перед нами умирающий из Руанды, он назвался Жан-Пьером. Подле него сидит молодая женщина из Конго по имени Ханна, воспитанная в убеждении, что Жан-Пьер и ему подобные — единственные виновники несчастий в ее стране. Но разве она отворачивается от него? Разве вызывает кого-то из коллег или спихивает его на зевающую Грейс? Нет. Она называет его “этот несчастный руандиец” и держит за руку.