Стадо прошло, и солдат вновь оборотился к окнам.
Знакомые силуэты по-прежнему были видны за зеркальными стеклами.
Утром, во время доклада секретаря, перед императрицей объявился граф Воронцов. Екатерина сказалась удивленной. Безбородко, дабы еще более выявить показавшееся необходимым императрице удивление, подтвердил, что появление графа в Саари-сойс неожиданность.
— Однако,— сказал он, — неожиданность сия весьма кстати, так как никто иной лучше, чем граф Воронцов, не сможет дать объяснение о ценах на говядину в Москве и Питербурхе и их зависимости от вывоза говядины через российские порты.
Вперед выступил граф.
— Ваше величество,— сказал он,— Коммерц-коллегия взяла за правило ограничивать вывоз хлеба и мяса через упомянутые вами порты, как только цена на них возрастает на рынках обеих российских столиц. Это правило мы сделали обязательным, так как известна непомерная алчность некоторых людей, занимающихся торговым промыслом.
Один из присутствующих на аудиенции высоких придворных, недовольно покашливая, сказал:
— Любезный Александр Романович, позвольте...
Императрица оборотила к говорившему заинтересованное лицо. На губах самодержицы цвела приветливая улыбка. И хотя близкий вельможа знал, что улыбка царицы не всегда выражает ее подлинные чувства, он все же продолжал свою речь:
— Люди, занимающиеся торговым промыслом, истинные патриоты державы, любящие Россию.
Такая горячность вельможи объяснялась тем, что он сам участвовал в широком вывозе за море российского хлеба и мяса. И оттого, не сдержавшись, он повторил:
— Да, да... Любящие Россию.
И тут же был наказан. Улыбка сошла с лица императрицы. Выделяя каждую букву, Екатерина сказала:
— Я бы выразилась точнее: подобные лица любят не Россию, а себя в России.
Безбородко сцепил челюсти, чтобы не издать какого-либо звука. Он давно понял, что все предыдущее было лишь четко и продуманно разыгранным спектаклем, дабы сказать именно эту фразу и именно тому, кому она и была сказана.
Произнеся свои слова, императрица перевела взор на лежащую в ногах борзую. Секретарь сказал себе: «Спектакль окончен. Занавес упал».
Дальнейший его доклад был бесцветен.
Малое время спустя Безбородко сошелся с графом Воронцовым в своих апартаментах. И только здесь он дал волю чувствам. Смех его был громоподобен. Отсмеявшись и вытерев выступившие на глазах слезы, Безбородко вдруг по-малороссийски сказал:
— О, бисова душа! — Покрутил с восхищением головой.— О-о-о...— Взял графа за руку.— Императрица, играя в карты, по счетам отдает с аккуратностью. Мы для нее разыграли спектакль. Разыграли успешно.— Безбородко низко поклонился воображаемой самодержице, но тут же выпрямился и уже без шутки сказал утвердительно: — За это она нам с удовольствием заплатит.
Потирая руки, Безбородко оживленно прошелся по зале, весело ударяя каблуками в несравненной красоты дворцовый паркет. Крутнулся легко на месте, оборотился к Воронцову:
— Перво-наперво надо окончательно решить с экспедицией в Японию. Высочайшая подпись — я ручаюсь — гарантирована.— Далее,— продолжил он,— я полагаю, будет своевременным нижайше просить ее величество начертать личную записку иркутскому губернатору с поощрительным мнением относительно восточных начинаний.
— Это будет победой,— развел руками граф,— более чем победой.
Безбородко вскинул указательный палец со сверкающим на нем бриллиантом величиной в лесной орех:
— Так и будет, граф, так и будет!
Секретарь императрицы оказался прав. Он хорошо знал условия игры при дворе.
* * *
У Ивана Ларионовича Голикова не хватило духа разом вывалить компаньону все, с чем он приехал в Охотск. Маялся старик. Много лет связывало его с Шелиховым, много общих надежд было у них и — топором рубануть по-живому? Но разговор был не окончен, и как ни крути, а кончать его... Тут Голиков голову вскидывал, будто шею ему тугим ошейником перехватили, кряхтел надсадно.
По утрам Наталья Алексеевна слышала, как он шаркающей походкой подолгу ходил по комнате, шептал неразборчивое. По всему было видно: старик не в себе. Наталья Алексеевна спрашивала:
— Что, Иван Ларионович, может, нездоровится? Я велю баньку истопить.
Старик досадливо отмахивался. Был Голиков раздражителен, как никогда.
Три дня ездил он по Охотску с компаньоном без всякого интереса, пустыми глазами осматривая компанейские лабазы, верфь, готовые к отплытию галиоты. По палубам ходил, цепляясь за несуществующие сучки, вялыми руками листал судовые журналы, говорил с капитанами, но так, что и постороннему было видно: разговоры его тяготят. Капитаны смотрели с удивлением.
Григорий Иванович молчал. Беду нутром чувствовал, а торопить с разговором не решался. Что-то мешало ему, а может, страшно было ковырнуть-то? В первый день встречи наговорено было немало о долгах, о Лебедеве-Ласточкине, о Кохе. Еще и это не прожевал, и оно горечью жгучей стояло в горле. Возил компаньона по Охотску и прятал глаза от старика. За столом напротив не садился. А так — приткнется сбоку и в тарелку взор упрет.
Маета такая была обоим тягостна.
Прошла неделя. Старик как тяжелая оплетка связывал Шелихова по рукам и ногам. Дела не делались, и компанейский люд в недоумении пожимал плечами. Не знали, что и думать.
В один из этих дней Шелихов повстречался с капитаном порта Кохом. Тот приехал на причал по пустяковине какой-то, и после двух сказанных слов стало понятно, что единственная причина визита — желание взглянуть на Шелихова.
Кох повертелся у галиотов и, ничего дельного не сказав, сел в коляску, которая тут же тронулась.
Шелихов постоял минуту, другую, повернулся и долго разглядывал пустынный горизонт. Лицо его было таким, что капитан галиота, собиравшийся подойти с неотложным вопросом, почему-то подумав: дело терпит и неотложность его сомнительна, пошел прочь.
В тот вечер Шелихов закончил разговор с Иваном Ларионовичем.
— Говори,— сказал старику,— что маешься?
Голиков сидел у окна, к нему спиной и, не оборачиваясь, сказал:
— Из дела я выхожу, Гриша.
От этих простых и коротких слов воздух в комнате вдруг уплотнился и осязаемо прилил к лицу Шелихова. И не то что двинуться, вымолвить слово и то показалось трудно, словно для того требовалось огромными усилиями раздвинуть глыбы застывшего воздуха и только тогда в образовавшееся пространство вколотить голос.
Иван Ларионович медленно повернулся, но и сейчас Шелихов не увидел его лица, а разглядел лишь силуэт, вырисовывающийся на фоне гаснущей за окном, не к месту веселой рыжей зари.
И, почему-то с горечью подумав, что заря рыжая и веселая, Шелихов почувствовал в голове пустой и нехороший звон. Мыслей не было.
— Я понял это, Иван Ларионович,— сказал он.
— Как будешь жить дальше? — спросил Голиков.
И это слово «дальше» закувыркалось в сознании
Шелихова, все возвращаясь и возвращаясь, словно повторяемое эхом: дальше, дальше, дальше... «Почему дальше? — подумал он.— Что буду делать сейчас?» Но на этот вопрос он не ответил, а в мысль вошло другое: «Я всегда знал, что Иван Ларионович бросит новоземельское дело. Знал, но не хотел так думать». И воздух вдруг словно разредился, разлетелся легким ветерком, и комната наполнилась звуками. Григорий Иванович услышал звон с раздражением брошенной на стол Голиковым даренной царицей шпаги, звяканье почетной медали, катящейся по полу, шелест денежных купюр, отсчитываемых Голиковым на краю стола, звяк замка шкатулки компаньона. Звуки нарастали, ширились, заполняя комнату, и уже не от глыб застывшего было воздуха, но от множества неожиданно проснувшихся голосов в комнате стало трудно дышать. Звон, бренчание, шелест врывались в уши, глушили, ошеломляли.
— Хочешь знать, почему я выхожу из дела? — спросил Голиков.
— Нет,— коротко ответил Григорий Иванович.
Иван Ларионович двинулся от окна навстречу Шелихову.