— Дура, дура... Вот дура...
Два тесно сплетенных тела замерли.
Бочаров повернулся к ручью. Индеец стоял на том месте, где ватажники лежали в средине дня, рассматривал их следы. Не подав сигнала сородичам, индеец нырнул в кустарник. Качнувшиеся ветви указали направление его движения. Он шел к распадку. Теперь Бочаров был уверен: время оторваться от погони и соединиться с ватагой у них есть.
Уйдя от преследования индейцев, сохранив людей и лодьи, капитан Бочаров перешел через Аляскинский полуостров. Ватага его вышла к Кенайскому проливу и добыла шкуры, дабы, обтянув заново лодьи, идти на Кадьяк.
* * *
Баранов, после того как в Чиннакском заливе побывал испанский непрошеный гость, и минуту, потерянную на строительстве крепостцы, считал прожитой попусту. Так и говорил:
— Промешкал, выполни урок хотя бы и ночью. Неча спать. Ты, считай, выспался в минуту потерянную.
И не щадил никого. Бывало, вскинет глаза, посмотрит жестко, и станет ясно: не спустит, делай, как сказано.
Ватага ставила палисады с бойницами, раскаты окладывала дерном, возводила башни и засыпала их доверху землей. На земляных работах мужики выматывались не меньше, чем на путине. Железа требовалось теперь в два раза больше. Кузница гремела, почитай, без перерыва. Горны не тушили. Кузнецы приткнутся где ни есть поспать и опять за молоты. То же и с лесом. Но к этому делу Александр Андреевич пристроил коняг. Поначалу пилы им представлялись страшным зубастым зверьем: визгливым, гибким и непременно коварным. Управитель неведомо как переборол в них страх, и теперь коняги с охотой разваливали лесины на плахи. Вроде игры это стало у них, и коняги, выхваляясь один перед другим, пилили с азартом.
Как-то Баранов, забравшись с Кильсеем на только что засыпанную землей башню, ткнул пальцем вниз:
— Глянь!
Кильсей оборотился и увидел, как коняжский хасхак, стоя на высоких козлах, махал пилой. В работе ему, видать, стало жарко, и он, скинув меховую одежду, по пояс голый, облитый потом, уже не пилил, но играл длинным гибким лезвием, разваливавшим желто-медную лесину. Мощный торс хасхака сгибался и разгибался, и, хотя Баранов с Кильсеем глядели на хасхака с верха башни, видно было, что каждый мускул пильщика участвовал в работе, проступая под кожей тугими узлами, свободно перекатываясь, гибко и весело напрягаясь в размеренных, умелых движениях.
У Баранова лицо вспыхнуло румянцем от удовольствия.
— Хорош,— сказал он,— а говорили, коняги не умеют с пилой. Все они умеют.
И на валке леса лучше коняг не было умельцев. Коняг, только подходя к лесине, уже знал, как подступиться. Одним взглядом определял, куда наклонен ствол, как в нем сучки проросли, куда ударить топором и как ляжет подрубленное дерево. Валили лес они без замахов богатырских, как лесоруб за плечо закидывает топор и бьет в лесину наотмашь, далеко разбрасывая щепу. Нет, коняг силу попусту не тратил, рубил короткими, сильными ударами, лезвие шло в ствол под углом, зло вгрызаясь в древесную мякоть и отваливая щепу тут же, под ствол. Глядишь, вроде бы только подошел лесоруб к могучему дереву, а оно уже лежит на захвоенной земле, и смола закипает на ровном, словно пилой сделанном срезе.
Баранов не уставал хвалить коняг, да и они в нем души не чаяли. Но как ни споро шла работа, управитель гнал и гнал ватажников.
Кильсей, сидя ввечеру в землянке Баранова, сказал на то:
— Андреевич, ты так и себя загонишь, и людей замордуешь.— Взглянул осуждающе.
Баранов вскочил из-за стола, метнулся по тесной землянке, но опять сел, подвинул фонарь и, припустив фитиль, вгляделся в лицо Кильсея. Спросил:
— Ты капитана видел? А уразумел, почему он стройку рассматривал? Слова его помнишь, что-де земли американские Испанской короне принадлежат?
— Помню, как не помнить,— ответил Кильсей, качнувшись на лавке.
— То-то,— заторопился управитель,— то-то...— Выставил палец, помотал им. И в третий раз сказал, не находя сгоряча другого слова: — То-то!
И, вдруг замолчав, опустил голову.
Так просидел он минуту или две.
Кильсей ждал.
Баранов, уперев взор в щелястую крышку стола, за короткие эти минуты мысленно прошел по всей своей жизни. Перебрал день за днем и пожалел, что мало, очень мало — почитай, и вовсе не было — деньков, которые ушли у него на учение. Отец поводил недолго пальцем по книге, выговаривая с натугой: «Аз, буки, веди»... Потом сосед-дьячок (мать свела ему кабанчика) цифирь показал и заставил псалтырь затвердить, да сам позже, урывками, кое над чем посидел. И все. Какое уж здесь с инородцами разговоры о землях вести? Однако, нет! Баранов кулаком по столу стукнул, так что Кильсей от неожиданности вздрогнул.
— Не шибко грамоте учили меня,— сказал Баранов,— но все одно вижу: капитан испанский на землю, на которой сидим, смотрел, что на лакомый кусок, и проглотил бы его разом, не укрепись мы здесь, не вгрызись фортами самой этой крепостцы. Неужто ты этого не уразумел?
Глаза у Баранова побелели.
Вот ведь как оно получалось. На краю русской земли сидели два мужика, и им бы, по их нелегкому положению, о животе своем беспокойство проявить, помыслить, как живу остаться, не сгинуть безвестно в дальних краях, но нет — они о государственных делах разговор вели. Да еще какой разговор: Баранов-то в стол кулаком саданул, глазами побелел. Знать, державный интерес за живое его когтил. Откуда бы, казалось, такое? Что им держава? Да и видит ли она их? Эко, взгляни, расстояние какое через океан, и все волны, волны, облака... Углядеть никакой возможности. А он кулаком по столу...
Издревле ломали, гнули Россию черные нашествия. Горела земля, гибли люди, рушились города. И русский человек в пламени набегов в кровь впитал и с кровью сыну, внуку передал: жить будешь, доколе стоит твоя земля. Мужик говорит: «Как мир, так и я». И его же слова: «На миру и смерть красна». Он на миру спляшет, в последнем отчаянии ворот на себе разорвет, покрасуется на миру и голову за него сложит. А мир — Россия. Вот оттого-то и кулаком по столу...
Баранов, повстречавшись с испанским капитаном, разглядел наперед, как жизнь на новых землях будет складываться и чего сулят им встречи с такими вот капитанами. Видел он, видел прищуренный глаз капитанский, жестко сжатые губы, пальцы, играющие на эфесе шпаги, и мысли его достиг.
— Он нас, Кильсей, живьем съест,— сказал управитель,— выкажи мы хотя бы и в малом слабину.
— Да-а-а,— протянул Кильсей, подумав,— похоже.
— Не похоже, а точно,— отрезал Баранов,— оттого я и жму изо всех сил. К осени непременно надо, чтобы крепостца стояла и городок был. Хоть в лепешку разбейся.
На том разговор они закончили, и Кильсей с того вечера погнал на строительстве, как и управитель, а может, и круче. В ум вошло мужику, что слабина в их деле горем может оборотиться.
Наутро начали копать тайный ход к заливу. Мужиков для такого дела выбрали надежных, но и при этом Баранов не вылазил из темного, сырого подземного хода. Работу вели при факелах, задыхаясь от дыма; чад разъедал глаза.
На третий день, спустившись в тайных ход, Александр Андреевич услышал разговор ватажников. Они не видели управителя за кривым, как колено водосточной трубы, поворотом.
— Ну, попали мы черту в зубы,— сказал первый голос.
Баранов не стал бы ждать продолжения разговора, не в его это было правилах, но у поворота, при свете факела, увидел — стойка крепления треснула, и управитель остановился, прикидывая, как ее поправить.
— Намаешься,— продолжил голос,— все одно что на барщине. А на кой хрен в этом ходе горбы ломать?
Мужик закашлялся трудно, надсадно. Чувствовалось — кашель раздирал грудь.
Баранов, подняв факел, хотел было вышагнуть из- за поворота, и тут второй голос — басистый, крутой — возразил закашлявшемуся мужику:
— Зря ты, Никифор. Тебя не силой сюда звали. Да и ход роем мы своего бережения для... Чего жаловаться? А то, что трудно? Так оно, почитай, нет работы без труда. Шаньги сладкие с приятностью только жуют.