Литмир - Электронная Библиотека

Подготовились ватажники и к выходу в дальние стойбища. Деларов в походы эти посылал по два, много — по три старых ватажника, таких, как Кондратий, Феодосий, а с ними по десятку, по два алеутов или коняг. Путь им предстоял долгий, трудный, опасный. Алеуты или коняги места эти знали лучше русских и были в пути добрыми помощниками. В Кенаи шли малые эти ватажки, а то и до Чугацкого залива за сотни верст по ледяным полям, где лишь ветер гулял, стыл под холодным небом снег да кружила, играла, уводила в неведомые дали полновластная хозяйка здешних мест — злая пурга. В таком походе не забалуешь, здесь строгость нужна.

В один из этих дней, неловко споткнувшись на пороге, толкнулся в избу управителя Тимофей Портянка. Остановился у дверей, утопив лицо в широком вороте армяка.

Деларов из-за стола, где отписывал товары, поднял на него глаза.

Тимофей топтался у порога.

«Пришел,— подумал Деларов,— эх ты, воробей серый».

В тот раз, когда выставили Тимофея перед миром с позорным анкерком на шее, ватага его простила. Никто пальцем не тронул, памятуя добрую службу в кенайской крепостце. Покричали да, плюнув, разошлись. Но долго, долго Тимофей как зачумленный ходил по крепостце, Евстрату Ивановичу на глаза не показывался. Хоронился по углам, по-за избами. Ан вот пришел. Стоял, молчал. Не знал, как разговор начать. Слов подходящих не находил. Половица под Тимофеем скрипнула. Тяжелый был мужик.

Деларов отложил перо. И хотя некогда было, поглядел на Тимофея долгим взглядом. Веко над глазом управителя дрогнуло.

Евстрат Иванович зелья хмельного не употреблял. Чурался. Однако жизнь долгую прожил и видел, что вино с людьми творит. С твердостью знал: счастье оно никому не принесло. В Замоскворечье, с детства, запомнил: бабы праздников боялись. Нет бы человеку возрадоваться, отдохнуть душой в редкий праздничный денек, ан нет. Страх праздники несли, так как зелье хмельное рекой лилось и люди зверели. Оно бы малость выпить не грех, но у малости российской всегда прицеп есть. А там и пошло, и поехало. Но и конечно, кулаком в лоб так, что искры во весь потолок. Вот то уж праздник, ребята, гуляем! На Руси водку пополам с кровью пьют. Не своей, так чужой, но все одно юшка красная льется. Ах ты рожа хмельная, бахвальство сатанинское, губы, разъеденные вином. Раззявистый рот распахнется, что глотка видна, и туда — ах!— как в бездну. Веселись мужики! И скороговоркой замоскворецкой:

Заходи, поднеси, каблучком ударю!

И в ответ для тебя карася зажарю...

И опять же кулаком в самое больное. Праздник? Бабьи слезы да мужицкие синяки. А уж разору, разору, потерь по хозяйству — не приведи господь. Мужик со стоном после праздника поднимался и глаза людям не показывал. А так, мышью серой, нырь куда ни есть, только бы не видел никто.

Но об этом Евстрат Иванович подумал, а вслух сказал:

— Пришел? Что скажешь?

Тимофей, словно выныривая из темной воды, выпростал лицо из воротника. Страдающие глаза глянули несмело.

—  Евстрат Иванович,— начал просительно,— отпусти с какой ни есть ватажкой. Хотя бы в Кенаи или куда дальше.

Деларов опять за перо взялся. Под Тимофеем скрипели половицы, переступал с ноги на ногу мужик. Маялся.

— А? Евстрат Иванович,— начал он в другой раз.

Деларов торопился пером по бумаге. Знал: упряжки стоят готовые в путь и мужики только его ждут.

— Евстрат Иванович,— с отчаянием затянул Портянка.

И тут застучали торопливые шаги по крыльцу. Дверь распахнулась.

С полчаса до того со сторожевой башни приметили среди торосов черную точку. Снег слепил глаза — разобрать было трудно, что там обозначилось. Однако сторожевой, хоронясь ладонью от солнца, углядел-таки: точка движется к крепостце. Спустя малое время из-за торосов вымахнула собачья упряжка, и в нартах, уже различимо, угадался человек. Собаки, чувствовалось, из последних сил продирались через ледяные нагромождения. Нарты ныряли, как лодья на штормовой волне. Теплый дымок, наносимый с крепостцы, знать, гнал упряжку, и собаки рвались через торосы. Упряжка пронесла нарты через прибойную полосу и вымахнула к крепостце. Стала у рва. Собаки, подняв головы, завыли на закрытые ворота.

Поспешая, сторожевые опустили мосток, подскочили к упряжке.

В нартах, плашмя, спиной кверху, лежал запорошенный снегом человек. Его перевернули. Из забранного инеем куколя глянуло русское лицо. Один из ватажников приложил к искаженным морозом губам ладонь и угадал дыхание. Но человек был как закостеневший. Застыл на ветру. Его подняли, начали мять, тормошить, сорвав куколь и рукавицы, растирать снегом не по-живому белое лицо, скрюченные морозом руки. И он ожил. Застонал мучительно. Открыл глаза. Но его все тормошили, мяли и терли, зная, что только так и можно вернуть к жизни. Он зашевелился, заворочался и с хрипом, со стоном сказал:

— Браты, браты... К Евстрату Ивановичу меня... Из Кенай иду...

Его признали. Был он из старых ватажников. Великоустюжский Евсей Смольков.

Подхватив под руки, Евсея поволокли к управителю. Он едва ногами передвигал. Цеплялся носками за снег. В избу набилась чуть ли не вся ватага. Евсея с бережением посадили на лавку, подальше от огня. Сильно нахолодавшему человеку к огню нельзя. Потом сунули в руки кружку с кипятком. Он жадно припал к краю окоченевшими губами. Пил частыми, мелкими глотками, тоже, видать, знал, что тепло внутрь пускать надо помалу.

Все ждали, не торопя, понимая, что человеку время, надобно в себя прийти после такой гоньбы.

Наконец Евсей отодвинул кружку. Поднял ожившие глаза, поискал взглядом Евстрата Ивановича. Тот тоже ждал, ничем не торопя и не тревожа. Лицо у Деларова было озабоченное. Понимал: просто так, чайку попить в такую пору и по такой дороге человек гнать не будет. «Знать, прищемило мужиков»,— думал с тревогой. Хорошего не ждал. Насупил брови. Руки по локоть засунул в карманы тулупчика.

— Евстрат Иванович,— сказал Евсей, едва ворочая стылыми еще губами,— неведомые люди по многим стойбищам индейцам раздали бумаги и медали...— Он хрипло раскашлялся, но перемог себя и, передохнув, продолжил:— И сказано индейцам, что они-де не под российской рукой, но под иной и русским мехов давать или помогать в чем-либо другом — не должны.

У Евстрата Ивановича брови еще ниже опустились. Вовсе завесили глаза.

Ватага слушала, ловя каждое слово, вырывавшееся из застуженной глотки мужика. У Евсея глаза расширились.

— Больше того,— Евсей еще глотнул из кружки горячего,— велено им воевать нас, с земли согнать. А столбы наши с надписями, что владения это российской державы,— вырывать и в море топить.

Голова Евсея начала клониться, клониться на грудь и упала вовсе. Глаза закрылись. В тепле обмяк мужик и держать себя больше не в силах был —  уснул. Его положили на лавку, забросали шкурами. Ясно было — мужику надо теперь спать сутки или двое, пока окончательно оживет.

Деларов сел к столу. А все, как стояли посреди избы, так и остались стоять. Весть, принесенная Евсеем, могла грозить бедой. И это понял каждый.

Никто слова не проронил.

У Евстрата Ивановича на лоб набежали морщины. Да крутые, что бывают не от легких дум. Посидев минуту молча, он положил руку на стол. Спокойно положил, рука легла веско, строго, ни один палец не ворохнулся. Мужики, что были в избе, невольно придвинулись к столу. Евстрат Иванович поднял глаза, уперся взором в стоящего за спинами мужиков, у печи, Тимофея Портянку. И не сказал, и не подумал, но в мыслях стало: «Почему водку пьют допьяна? Для забавы — глотка, наверное, хватит. Но пьют-то допьяна! — И все смотрел, смотрел на Тимофея, хотел понять. — Забор строят от людей? В душе-то потемки. Кто ее, душу, разберет... Водка горька. Сладости для — ее не пьют. Березовый сок мягче. Вино,— прошло в мыслях,— расхристает, наружу вывалит то, что поперек стояло. Вот здесь и стакан. Потом другой. Так, чтобы и себя не помнить. Ну ладно,— решил,— ладно...» Сказал:

26
{"b":"242580","o":1}