– Берите, берите!
Странно и так удивительно это бывает, что когда о чем-нибудь и очень крепко задумаешься, и тут где-нибудь тоже вблизи петух прокричит – то кажется, петух этот поймал твое последнее олово из того, о чем ты задумался, и выкрикивает на весь свет.
А тут было Митраше, что вся пойма, тысячи болотных птиц подхватили одно слово, и все на свой лад повторяют:
– Берите, берите!
И нужно сказать, – это не просто бывает с людьми, когда свои слова начинаешь узнавать в птичьих голосах. Это бывает, когда к человеку подходит какая-то своя новая догадка, своя собственная новая мысль.
Бывает это со всеми нами – придет какая-нибудь своя новая мысль, и ты о чем-нибудь сам догадаешься вдруг, сам откроешь, вот тогда почему-то и кажется тебе: все на свете этим обрадованы, и даже в крике петуха слышится твоя эта какая-то мысль на его лад.
Так было с Митрашей в шалаше на вечерней заре: он вдруг догадался…
Было это совсем перед тем как уснуть в тепле под сеном. Уже проводил Митраша все голоса на пойме, знакомые и незнакомые, и любимый его конек-горбунок проскакал, стуча копытцем, по твердому воздуху. Кругом всего неба по горизонту началось уже бормотание тетеревов, колыбельная песнь на весь мир.
Тут-то вот в последнюю минуту перед засыпанием и пришла Митраше в голову одна догадка, озаряющая всю. Душу.
Себе самому потом кажется, будто эта догадка просилась к тебе давно уже и не раз стучалась в двери души твоей, но ты почему-то ее не впустил. Другой раз даже и волосы на голове у себя рвать хочется, до того винишь себя в этом, что вовремя не догадался. В конце концов кажется, что не она замедлилась, а что сам виноват: не догадался.
А пока не кончилось, то кажется, будто мысль сама тебя ищет, и она тебя находит. Придет время, и она тебя непременно найдет и от мысли этой ты никуда не уйдешь…
У Митраши эта мысль была о той Корабельной Чаще, куда ушел их отец. Эта мысль, теперь совершенно ясная, законченная, вдруг толкнула Митрашу в момент засыпания, и она была такая большая, что прямо и не помещалась в себе, как не помещается иногда в ведре вода под капелью: места в себе не хватало.
– Настя! – сказал он, – ты не спишь? Ты знаешь, о чем я думаю?
– Нет, – ответила Настя, – не знаю, а что?
– Вот что! Наш отец и есть тот самый, помнишь, тот, кто говорил Мануйле о правде истинной.
– Это, кто лежал с ним в больнице? – воскликнула Настя, поднимаясь с постели. И потом, сидя:
– А я давно об этом думала, только несмела как-то сказать…
– Я все время тоже думал и почему-то не смел сам себе это сказать: как-то вроде как в сказке все получалось…
– Теперь я знаю, конечно, оно так и было – отец раненый с больной рукой лежал в лазарете, а на Мануйлу упало дерево, и его доставили в тот же лазарет. Они там познакомились и говорили о правде истинной.
– Мало того! И та Корабельная Чаща и есть та самая Чаща, куда отец ушел! на какую-то важную работу! – И весь путь этот, и по пути Волчий зуб, и Воронья пята, и все это на пути к отцу.
– А помнишь, как эта река называется?
– Мне кажется, Кода.
– Их две реки, они сестры: Кода и Лода.
– А помнишь, скворец там где-то на том же пути в старой часовне служит за дьякона?
– А как потом где-то возле становой избы, откуда начинается путик Мануйлы, там прудик, и в нем живет рыбка Вьюн?
– Две рыбки: Вьюн и Карась.
– А помнишь: еще он говорил…
– Нет: вот самое главное, почему же он-то, такой хороший и умный, не догадался, что мы – дети его друга?
– Мне кажется, – ответил Митраша – он временами догадывался, он так долго глядел то на меня, – то на тебя. И скорей всего, после он догадался.
– Я тоже так думаю, – ответила Настя, – временами он догадывался, а мы на глазах мешали ему, теперь, как и мы, он догадался!
– Если бы он догадался!
Так подошли в разговоре дети к чему-то большому, самому простому и такому непосильному им для решения, что вдруг смолкли.
Какая-то великая мысль о правде, переходящей в понимание людей между собою, какая-то догадка о правде понимания людей между собою носилась тут в воздухе и не могла войти в головки этих детей.
Эта догадка была скорее всего о какой-то великой правде понимания людей между собою: не в том ли правда, что если бы только чуть-чуть – внимания больше, и они были бы сейчас с Мануйлой, как с отцом родным, и он бы просто привел их к отцу. Вот если бы все-все так, и все на свете было бы наше и мы все были, как один человек!
Не тут ли зрела эта мысль, общая всему миру, созревая, изменяясь? Может быть, дети прошли тут около какого-то слова, где ходит весь мир, а назвать слово не может… Какое это слово?
Но это думалось детям далеко не так, как теперь хочется об этом сказать: их тянуло куда-то далеко, в неизвестное и казалось, что решение всему там, а не здесь возле себя, в простом понимании близкого человека.
– Ты слышишь, Настя, – сказал тихо Митраша, – мне кажется, будто маленький конек-горбунок скачет по воздуху и тукает копытцами…
– Слышу, как рассыпается, – ответила Настя. – А что это?
– Это и отец не знал, – ответил Митраша. – Дай есть ли такой человек, что все знает? – добавил он, подумав.
Насте нравилось, что есть среди лесных голосов голос конька-горбунка и никто о нем не знает. Помолчав, она сказала:
– А нужно это, чтоб все знать?
– Как же не нужно! – ответил Митраша с неудовольствием.
Было же это, как будто кто-то далеко и высоко, пролетая в небе, сказал совсем по-человечески:
– А?
Митраша прислушался и сказал:
– Давай вылезем!
И они вылезли из шалаша прямо под звезды над великим весенним разливом.
Сколько всяких звуков было, сколько витало загадок, и над всем этим, изредка повторяясь, что-то спрашивало:
– А?
Митраша замер в попытке догадаться, но вдруг понял, что звук этот повторяется, проходя по какому-то невидимому следу прямо с юга на север. И когда напал на след летящего с юга на север существа, вспомнил отца на охоте и Насте сказал:
– Это цапля летит на места гнездований, на север!
Так он вспомнил отца.
А Насте уже было все равно, что это летело и кто это спрашивал. Он думала только об отце: ужасно жаль, что упустили они Мануйлу, но теперь зато они напали на верный след, и только бы жив был отец, только бы не захворал, а то теперь его непременно найдут.
Часть восьмая
Глубинный залом
Глава двадцать вторая
Пока дети спали, солнце невидимо за горизонтом переодевалось в новую утреннюю одежду. Так бывает всегда в стране полуночного солнца: уже начиная с полой воды солнце не садится, как на юге, а переодевается из вечерней зари в утреннюю и выходит в новой одежде.
Так и в это утро, дети еще только уснули по-настоящему, а солнце уже встало. В это утро для солнечного глаза была перемена в зеленых лесах. Раньше в зеленом река бежала синяя, а теперь от схваченного полой водой шкуреного леса река стала желтая. В эту желтую реку из лесов бежала одна маленькая речка – прежняя синяя жилка. Но то была не речка, а временный поток по зимней дороге-ледянке, сделанной зимой для ската срубленных и ошкуренных деревьев к реке. Вот теперь, спасаясь от половодья, на эту ледянку выбежал из глубоких снегов потревоженный водою медведь и бросился в эту малую речку на зимней дороге.
По этой ледянке медведь, где было глубоко, плыл, а где мелко, бежал. В то самое время, как медведь несся по ледянке, вслед за ним выбился из глубоких снегов мокрый, долгий худой измученный лось. Его начали преследовать охотники еще по насту, когда он не мог бежать, и резал себе ноги о наст. Но вдруг стало теплеть, наст размяк, лосю стало легче даже и в глубоком снегу, он стал набирать скорость и подбежал к ледянке в то самое время, как по ней проплывал медведь.