Но, мой любезный друг! Прошли месяцы глубокого траура, за ними прошли другие, а Жозе Матиас продолжал жить в Порто. Этим августом я встретил его в отеле «Франкфурт», в котором он, по всему было видно, жил, прочно обосновавшись и все еще пребывая в меланхолии после потрясших его событий, покуривая (он снова закурил), читая романы Жюля Верна и потягивая охлажденное пиво, и так каждый день с утра до вечера, приносящего приятную свежесть; тогда он облачался, прыскался одеколоном, преображался и отправлялся обедать в Фос.
И несмотря на то, что близился благословенный конец траура и досадная отсрочка счастья была на исходе, я не заметил в Жозе Матиасе ни деликатно скрываемого ликования, ни возмущения медленно идущим, словно прихрамывающий старик, временем… Отнюдь! Излучающую уверенность улыбку, которая последние годы, точно блаженное сияние, исходила от него, сменило чрезмерно серьезное, озабоченное выражение на вечно сумрачном лице, свидетельствовавшее о постоянно грызущих его мучительных и неразрешимых сомнениях. Хотите знать, каких? Все то время, когда я жил в отеле «Франкфурт» и часто видел Жозе Матиаса, мне не переставало казаться, что, когда он бодрствовал, сидя за кружкой пива или надевая перчатки, перед тем как сесть в коляску, которая везла его в Фос, он с тоской вопрошал свою совесть: «Что же я должен делать? Что должен делать?» И однажды утром за завтраком он буквально испугал меня, раскрыв газету: лицо его сделалось красным от прихлынувшей крови, и он в ужасе воскликнул: «Как?! Сегодня уже двадцать девятое августа? Святой боже… Уже конец августа!..»
Я вернулся в Лиссабон. Зима стояла сухая и холодная. Я трудился над «Истоками утилитаризма». И вот в одно из воскресений, когда на Россио в табачных лавках начинают продавать гвоздики, я вдруг увидел божественную Элизу в двухместном экипаже. Голову ее украшала шляпа с фиолетовыми перьями. На той же неделе я прочел в «Диарио иллюстрадо» маленькую, можно сказать, стыдливую заметку о бракосочетании сеньоры доны Элизы Миранда… С кем, друг мой? С известным землевладельцем сеньором Франсиско Торресом Ногейрой!..
Мой друг, вы, без сомнения, сжали кулаки и с силой ударили себя по колену. Я тоже сжал кулаки, но для того, чтобы воздеть их к небу, где судят дела земные, и, рыча, протестовать против лживости, вероломного и изощренного непостоянства, предательской подлости женщин вообще и особенно Элизы, самой бесчестной среди них. Предать так скоро, так поспешно, едва кончился траур по мужу, такого достойного, чистого и духовно богатого человека, как Жозе Матиас! Как же его любовь, покорная, совершенная, длившаяся десять лет?!
Спустя какое-то время я спустил кулаки и схватился за голову, громко причитая: «Но почему? Почему? Возможно ли, чтобы причиной тому была любовь? Ведь в течение десяти лет она восторженно любила Жозе Матиаса любовью, которая не могла ни разочаровать, ни пресытить, так как была платонической и неудовлетворенной. Или честолюбие? Но Торрес Ногейра не был приятнее Жозе Матиаса, к тому же его состояние, вложенное в доходное дело, в виноградники, составляло те же пятьдесят или шестьдесят конто, которые Жозе Матиас получил, наследуя прекрасные и пустующие земли дяди Гармилде. Тогда почему же? По всей вероятности, черные усы Торреса Ногейры ей пришлись больше по вкусу, чем светлые донкихотские усы Жозе Матиаса». Ах! Сколь справедлив был святой Иоанн Златоуст, который учил, что женщина — это сосуд нечистот, подвешенный к вратам ада.
Итак, друг мой, продолжая подобным образом возмущаться, я однажды вечером встретил на улице Алекрин нашего общего друга Николау да Барка. Он выскочил из наемного экипажа, втолкнул меня в подъезд, в возбуждении схватил меня за руку и, захлебываясь, выпалил: «Уже знаешь? Ведь это Жозе Матиас отверг ее! Она писала, приезжала в Порто, плакала… Он не согласился даже повидаться с ней! Не хотел жениться, не хочет жениться!» Я был огорошен. «И тогда она, бедняжка… Неутешная, настойчиво осаждаемая Торресом, уставшая от вдовства, пришедшего к ней в расцвете прекрасных тридцати годов (какого черта!), вышла замуж». Я воздел руки к сводчатому потолку вестибюля. «Ну а как же возвышенная любовь Жозе Матиаса?» Интимный друг Николау, посвященный в его тайны, поклялся с неоспоримой убежденностью: «Как и прежде, все так же! Безгранична, совершенна… Но жениться он не хочет!» Мы посмотрели друг на друга, потом, пожав плечами, расстались, с изумлением и покорностью, свойственной благоразумным умам, приняв это явление за непознаваемое. Но поскольку я философ, а следовательно, не так уж благоразумен, то всю ночь напролет пытался самозатачивающимся острием психологии вскрыть причины поступка Жозе Матиаса и уже под утро, изрядно утомленный, пришел к выводу (философствуя, всегда приходишь к выводам), что я столкнулся с первопричиной, постичь которую невозможно и о которую без всякой пользы для меня, него и кого бы то ни было сломается острие моего инструмента.
А божественная Элиза, вступив в брак, продолжала жить в доме «Виноградная лоза» со своим новым супругом Торресом Ногейрой так же спокойно и с тем же комфортом, с каким жила прежде со своим старым супругом Матосом Мирандой. В середине лета Жозе Матиас переехал из Порто в Арройос, в дом дяди Гармилде, где занял те же комнаты, что и раньше, с балконами, выходящими в сад, в котором уже цвели лилии, но за которыми теперь никто не ухаживал. Подошел август, как обычно теплый и тихий в Лиссабоне. По воскресеньям, как и прежде, Жозе Матиас с доной Мафалдой де Норонья обедали в Бенфике, но одни, потому что Торресу Ногейре неизвестна была эта уважаемая сеньора из поместья Кедров. Вечерами божественная Элиза, одетая в белое, гуляла, по обыкновению, в саду меж клумбами роз. И вроде бы ничего и не изменилось в том милом сердцу уголке Арройоса, разве что Матос Миранда лежал в великолепном склепе из белого мрамора на кладбище Блаженство, а Торрес Ногейра в постели прелестной Элизы.
Меж тем какая ужасная и прискорбная перемена произошла с Жозе Матиасом! Вы, мой друг, даже не можете себе представить, как этот несчастный проводил у окна день за днем, мало чем примечательные, но невероятно изнуряющие. Все его существо: глаза, душа, мысли — были обращены к террасе и дому «Виноградная лоза». Правда, теперь все было иначе: окна не были распахнуты, откровенный экстаз и блаженная улыбка исчезли. Оставаясь невидимым за плотно зашторенными окнами, бесконечно печальный и потрясенный, Жозе Матиас, как вор, подглядывал за Элизой, полный внимания к каждой морщинке на ее белом платье. Вам понятно, почему так страдало это несчастное сердце? Ну, вы, без сомнения, решили, что тому причиной была поспешность Элизы, которая тотчас же, без борьбы и колебаний, как только Жозе Матиас сам, собственными руками отверг ее, бросилась в распростертые объятия Торреса Ногейры… Нет, друг мой! Обратите внимание, сколь утонченно было страдание Жозе Матиаса. Ведь он пребывал в непоколебимой уверенности, что Элиза в глубине души своей, в этом кладезе добродетели, куда заказан вход рассудочности и расчету, заносчивой гордыне, вожделению плоти, любила его, его одного, такой любовью, которая не угасает, не перерождается, а цветет в полную силу, даже без полива и ухода, как древняя мистическая роза. Терзало его и состарило, друг мой, за короткий срок избороздив морщинами лицо, сознание, что грубый мужчина, самец, завладел этой женщиной, душа которой принадлежит ему, одному ему. И то, что этот самец по закону и с благословения церкви прикасался своими жесткими черными усами, и довольно часто, к божественным устам, к которым он, Жозе Матиас, ни разу не осмелился прикоснуться из суеверного благоговения и почти ужаса, испытываемого перед божеством. Как объяснить все это? Видите ли, удивительные чувства Жозе Матиаса были похожи на чувства монаха, в исступленном восторге преклонившего было колени пред образом святой девы, как вдруг какое-то грубое животное кощунственно влезло на алтарь и сладострастно приподняло тунику! Мой друг улыбается? А как же Матос Миранда? Ах, любезный, так ведь Матос Миранда был диабетик, тяжелый и тучный диабетик, и он задолго до того, как Жозе Матиас узнал Элизу и отдал ей на веки вечные сердце и жизнь, поселился в доме «Виноградная лоза», страдая ожирением и сахарной болезнью. А Торрес Ногейра бесцеремонно вторгся, затмил его чистую любовь своими черными усами и грубыми руками мясника, как пикадор, сразил эту женщину, которая, возможно, и не знала, что такое мужчина.