Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Посреди женской гримировочной — Джек. Все слушают его. Размазывая общий тон, повернулись от зеркала Глаша и Агния. Женя и Арпад сидят на одном стуле в глубине, К косяку двери прислонился Коля.

— …Из своей избы сор не выносится — показатели! — лоск, блеск по фасаду. — Джек кивнул Алене и продолжает: — Зато из чужих изб вытягивают каждую мусоринку и химичат над ней, чтоб выросла в гору…

— Ты насчет Лютикова не досказал… — говорит Коля.

— А! Это еще в прошлом году! Такие мальчики с детства обожают непристойные картиночки. Надо признать, он весьма талантливо перерисовывает их в свой альбом. И вдруг налепил одно произведеньице на окно, на стекло, на просвет. Славка и еще там двое в комнате возмутились, сорвали шедевр, показали своему Иудушке. А Лютиков в контрнаступление: «Я вам комсомольские поручения выполняю? Плакаты, стенгазеты оформляю? А это „для души“ и никого не касается».

— Приятная какая душа! — замечает Арпад.

— На окно он милостиво согласился больше не наклеивать. А вообще сошло. Отечески пожурили. Директорский же курс — им все дозволено. Пора гримироваться, ребята! — Проходя мимо Алены, Джек взял ее за руку. — Ф-фу! Холодная, как мертвая! В понедельник открытое комсомольское — слышала?

Алена разложила грим, села к зеркалу. Боль под ложечкой все сильнее, расходится в плечи, обжигает горло. Трудно поднимать руки, трудно глотать, говорить. А надо участвовать в разговоре, чтоб не спросили: «Что с тобой?» Хорошо, все заняты чрезвычайными событиями.

— Рано или поздно этот рак должен был обнаружиться. Ух, я довольна! — говорит Глаша.

— Слава богу, у Саши голос поправился. Надо, чтоб он вел собрание, — деловито замечает Алена.

— Надо, чтоб эта райкомовская матрешечка была. Она уже разобралась… И вообще хорошая женщина…

«„Хорошая женщина“, — сказал Арпад. „Хорошая женщина“, — говорил Глеб про эту…» — Алена с трудом следит за разговором, с трудом соображает, что надо сказать.

Звонок. Пора на сцену. По дороге Агния берет Алену за руку.

— Ты будешь играть интересные роли… и много… А через год, я уверена, поедешь к нашим. Право, Аленка, все не так уж страшно.

— Да, — отвечает Алена. — Не страшно. — «Все отдала бы сейчас, чтоб с Глебом…»

— Места́, товарищи! Места́!

Алена берет книгу, садится в кресло. По накатанной дороге, но, как всегда, в чем-то новый, сегодня особенно горький, идет Машин внутренний монолог… «Так пройдет жизнь. Уже двадцать два года!» Боль незаметно исчезает, только чуть-чуть тянет в груди. «Впереди холод, тоска… Жизнь проклятая, невыносимая, без смысла, без любви, без радости. Пустота. Зачем жить, если не знаешь, для чего живешь? Все трын-трава! Ирина — девочка нежная, красивая, а что впереди? Так же погаснет в ней радость, надежды… Пусть едут в Москву. В Москву… Останусь я одна. Совсем одна… И этот далекий, холодный Сахалин…» — врывались и сливались с Машиными собственные, сегодняшние мысли…

Пошел занавес, опять обожгло под ложечкой, разломило плечи, спину, сдавило горло. Едва дождалась начала второго акта.

«Я люблю, люблю, люблю… Люблю ваши глаза, ваши движенья, которые мне снятся… Великолепная, чудная женщина!» — говорил Вершинин. Его (не сказанные Глебом!) слова обещали счастье. Маша смеялась: «Когда вы говорите со мной так, то я почему-то смеюсь, хотя мне страшно…» Тихо в зрительном зале. Алена видит: пришли за кулисы смотреть ее сцены Арпад, Агния, Олег, Саша, на другой стороне — Майка с Джеком, Женя… Она и сама чувствует, что отдает все.

Антракты мучили, как приступы болезни. Алена моталась в глубине сцены, ходила взад и вперед по коридору. Разговаривала, выслушала Женькин гениальный экспромт:

Дарили музы всех веков
Цветы, чтоб сплесть тебе венок!

Смеялась и дурачилась. А перед четвертым актом стало совсем плохо. Она испугалась, что не сможет играть от боли и слабости. Хоть и век бы не видаться, только было б кого ждать. А если некого? Агния подошла, обняла:

— Держись, чтоб не захлестнуло. Как тогда — помнишь?

— Да, да! Конечно! — «Нельзя ни за что сорваться в истерику… „Не искусство, — говорила тогда Агеша, — взвинченные нервы“.»

Алена собралась. Прощание с Вершининым было кровным, своим, безнадежным, но она выдержала. Почувствовала свою силу, и что-то повернулось в душе.

* * *

— Давай выйдем здесь, — сказала Алена Валерию. — Надоел автобус, на воздух хочется.

Мелкий дождик пылил в лицо, пахло болотом и дымом.

— «О, весна без конца и без краю…» Играть с тобой наслаждение. Ты сегодня была в ударе. — Валерий все еще немного Вершинин.

Долгие упрямые аплодисменты, вызовы, лица зрителей у рампы, разговоры за кулисами подняли силы, вытеснили боль, помогали удерживать победное чувство уверенности. «Любит. Верит. Прилетит на Сахалин, увидит Машу, „Бесприданницу“… Хорь говорит, хоть завтра могу играть. Глеб не знает, какая я… Кроме концерта и двух актов Маши, ничего не видел. Теперь — другое… Я актриса. Не разлюбит. Нет!»

— Как это Женька тебе? «Дарили музы всех цветов…» Нет — «веков»?

— Почему-то не врезаются в память эти гениальные строчки.

Валерий засмеялся:

— Иногда до черта хочется писать стихи… Но!..

— Что?

— Все, что я хочу, — уже сказано лучше:

Своими горькими слезами
Над нами плакала весна…

Алена слушала, как музыку, бархатный голос, певучий стих, не очень вникая в смысл. «Любит он Блока, заражается, заражается его чувством и заставляет понимать слова».

…И стало все равно, какие
Лобзать уста, ласкать плеча,
В какие улицы глухие
Гнать удалого лихача,
И все равно, чей вздох…

— Бред! Муть! — почти крикнула Алена. — Как «все равно»? Что за отвратная всеядность!

— Ты что вскинулась? Когда ранен обманом, предан, унижен… крушение…

— Все равно не «все равно». Как может!..

— Ну, сама же говорила: «Сгорает сердце». А от боли — все равно: пить, развратничать, приткнуться к нелюбимому… к теплому…

— Нельзя!

— А Бесприданница? Карандышев ей даже противен…

— Другое же!.. Совсем другое! Нет же выхода! Она — «вещь», а мы…

— Что мы? Мы не «вещи» — прекрасно! А что нам поможет: Верховный Совет или Министерство социального обеспечения? Или открытия в астрофизике, кибернетике, или операция на сердце? Если человека не любят, да еще обманут — где выход?

— Стена.

— Или мы любим слабее, чем прежде? Не страдаем? Сама же говорила… — рассуждал Валерий.

— Нет «все равно», как хочешь, противно. Неразборчивость — безобразно!

Валерий усмехнулся:

— Возьму сейчас и грохнусь навзничь
И голову вымозжу каменным Невским.

— Нет, не надо. Не могу слушать стихи. Ненавижу я эту весну! Тянется, тянется… Вялая, неустойчивая, занудная… Мучит, как неизвестность…

Уже на лестнице Алена потеряла остатки уверенности.

«Сама предала — чего ждать? Разве можно верить такой? Зачем на Сахалин? А куда? Все равно одна. Сама предала его, себя, Сашку. „И стало все равно, какие…“ Ты не поверил. Ты написал: „Я тебе друг на вечность“. Бабушке написал: „Больше ничего не нужно мне“. Не поверил. — Алена остановилась, оперлась об стену. — И буду корежиться, как Сашка, — медленно поднялась еще на две ступеньки и села на окно. — Он любит меня. „И стало все равно“? Не может быть! Ему не может быть „все равно“. Я люблю, я сказала, что люблю… Не поверил? Ведь год прошел. Он говорил: „Дороже всех“. Куда деваться от боли? Как Сашка — водкой! Ему легче — не один, со своими. Зачем мне Сахалин? Куда деваться? Пить, развратничать, прислониться к нелюбимому? Ничего не могу, жить не могу. Если бы сын! Если бы… Он говорил: „Хорошая женщина“. Бабушке написал: „Больше ничего мне не нужно“. Не верит, значит…»

56
{"b":"242481","o":1}