Неужели Светлана позволила ему встречу с сыном? Она ведь отлично понимает, что папаша-гастролер — несчастье для ребенка. Или надеется, что сын оторвет его от семьи? Но ведь почти восемь лет тянется этот роман — значит, там его крепко держат. А сейчас появилась третья девочка… Подлец! А, наверно, на работе и среди добрых знакомых он «милый человек». Удобный для окружающих, потому что у него не может быть «ни сильных привязанностей, ни сильных ненавистей», а ко всему «безразличная доброта». Анна Григорьевна включила грелку, приложила к левому боку — может быть, отпустит?
Надо укреплять в Павлушке волю — выбить наследство отца и матери. Любить мальчик умеет. Правда, у Светланы сердце нежное, даже верное, только стойкости, силы — ни в чем. И любовь пассивная — в страдании, а не в действии.
Скоро семь лет ращу маленького человека, и я ему роднее всех родных. А права защитить его от жестокого бездумья родителей у меня нет. Бабушки вообще бесправны, а я и не бабушка даже.
Придется все же принимать какое-нибудь снадобье.
* * *
«Одних биотоков недостаточно». Эх, полюбила бы его хорошая девчонка!.. И что? Замучил бы ее. Жалко его. Если никому не верить, действительно, как в пустыне. Хуже. Оттого он такой оскаленный. Говорит: «Я урод», думает: «Я необыкновенный». И отгораживается от всех. Не один ведь он столько пережил, почему другие? Все равно, жалко его. «Корни скуки — внутри самого человека. Будить, разжигать, воспитывать добрые чувства…» — говорит Анна Григорьевна. А где у него искать доброе? Чего он хочет? — Алена поднималась по лестнице, отряхивала снег с пальто. У двери квартиры остановилась и снова старательно отряхнула воротник.
«Все тут же сказать Сашке. Взбесится — и пусть! И пусть! Ничего плохого не делаю. Почему легкомыслие, эгоизм? Летом не дал встретиться с Тимофеем — ладно. Глеб — другое. Глеб… разве можно? И я перед ним виновата. Уж так виновата… Имею право, должна даже. Все так прямо и скажу».
Она тихонько повернула ключ, тихонько вошла в темную переднюю. Конец коридора залило светом из комнаты — ей навстречу шел Саша.
— От тебя пахнет зимним лесом.
Его лицо стало мокрым от снега, таявшего на ее лице и волосах.
— Давно пришел?
— Только чай заварить успел.
Саша вел ее по узкому коридору, крепко прижимая к себе.
— Устала? Как репетиция?
Зачем он сегодня такой? Лучше бы злился.
На столе соленый батон, ливерная, хрен, бисквит с корицей — все, что она любит. Зачем именно сегодня? А!.. Все равно.
— Перевернула сцену Ипполита с Феоной. И лучше.
— Ну! — Глаза любопытные и ласковые.
— Мелко, если только хорохориться перед Феоной. Проверяет себя для себя. — «Могу? — Могу». «Хватит сил? — Хватит». — И с Аховым совсем иначе сцена пошла.
Саша намазывает батон, чуть-чуть улыбается, лицо спокойное, размягченное.
— А комедийность не теряется?
— Наоборот. Все неожиданнее, острее. Почему в комедии надо, что сверху лежит? Ведь не про мелочь пьеса написана, про человеческую независимость, достоинство, про уважение.
— А я разве спорю? Ты что?
«Что, что? Сказать сейчас и…»
— А у тебя что?
— Ешь, проголодалась ведь. У Анны Григорьевны, как всегда: закидала вопросами, идеями — год не переваришь. В кружке репетиция средняя. А ты что какая-то?..
— Провожал меня Жилин… Не провожал, просто шли вместе. Жалко его.
Алена ела не спеша, пересказывала споры с Жилиным и все примерялась, как начать. «Не поверит, взорвется. Молчать? Нехорошо».
— Самое страшное, когда человек не верит. Просто ужасно его жалко. — Она откусила булку с ливерной и перехватила хрена — ее проняло до слез.
— Тебе всех жалко, — сказал Саша и свел на шутку. — Даже плачешь.
— Почему? Почему всех? — Алена торопилась прожевать. — Вовсе не всех. Жалко, когда… Не умею я объяснять, как ты, только вовсе не всех мне жалко. И нехорошо ты говоришь…
— Да не обижайся! Разве плохо, что ты жалеешь людей?
— Всех — плохо. Беспринципность. А я не всех…
— Не кипи, Лешененок! — Саша улыбался ей, как ребенку, сказавшему первое «мама». — Ты несгибаемо принципиальный товарищ. Еще будешь ливерную или бисквит?
— А ты почему так мало?
— Меня у Агеши мировым пирогом угостили. Анка славная девка вырастает, и Павлушка занятный стал. Человек уже!
На худом лице, в горящих цыганских глазах, так редко это мягкое тепло. «Несгибаемо принципиальный товарищ». «Должна сказать — и не могу. Жалко. Больно, жмет под ложечкой, так жалко. Кто у тебя есть, кроме меня, Сандрик? Как я тебя ударю? Не могу. И простить не могу ни Дуню, ни Глеба. И должна тебе сказать — и не могу. Не боюсь, нет — не боюсь, а жалко. Тогда нельзя звонить. Нельзя позволять себе нечестных… Да, нельзя, но я должна… Что должна? Не хочу мерзнуть на лестнице».
Глава тринадцатая
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая!
М. Лермонтов
Снег, снег, снег… Так и запомнится Москва сквозь снег. То покачиваются медленные хлопья, то вьются мелкие звездочки, то колется крупа. Вчера смотрели университет, а шпиль пропадал, растворялся в белой мути.
Снег вьется на площадях, мчится с ветром за машинами по широким, как реки, улицам. От берега до берега плыть не доплыть, да того гляди попадешь в стремнину — и конец тебе. Всё вокруг торопится, летит.
И вдруг в самом центре — бульвары. Мохнатые деревья с черными подпалинами вязнут в деревенских сугробах. Люди не спешат, просто гуляют. Ребятишки на саночках, с лопатками строят высотные здания, плотины гидростанций и катают снежную бабу, играют в снежки. Говорят: город контрастов.
Говорят, посередине Садового кольца прежде тоже тянулась лента бульваров. Сейчас осталось только название. А наверно, хорошо, чтоб такое длинное кольцо было и в самом деле Садовым.
Как сквозняком подхватывает и несет по спуску снежные ручейки. Сквозь белый ливень строгий серый дом — Центральный Комитет партии. При Ленине тоже он здесь был? В этот подъезд входил Ленин или нет? Надо спросить Сашку. А здесь-то, в Политехническом, «выступал 29 апреля и 28 августа» восемнадцатого года. А что это было? Перед кем выступал? Тоже Сашу спросить. И Маяковский здесь выступал. Эх, сегодня бы сказал он «о дряни», припечатал бы «мурло мещанина», помпадуров, подлиз, ханжей, модников, которым «нельзя без пуговицы, а без головы можно». Вообще всяческие «обывательщины нити». Писал человек злободневные стихи, а они тридцать лет каждый день злободневные. Еще «очень много разных мерзавцев ходят по нашей земле и вокруг», и не нужно столько праздничных стихов. Думать бы больше. А прочтешь в газете совершенно сегодняшние и будто ловко сделанные и ужасно правильные стихи — и ничего не задерживается в башке. Поэт должен быть личностью, а не мелочью.
Долго я буду их ждать? И Глашенька и Сашенька поговорить-то не любят. Пройду до угла — в крайности они меня подождут, не испортятся. Трудно сразу понять большой город. А уж Москву-то… Что там: часовня или памятник? Посмотреть быстренько! Без Сандрика можно и под красным светом.
Крест наверху — часовня. А почему статуя женщины в цепях? К кому прикована? К солдату, что ли? Ага, надпись! У-у, снегом занесло. Не разобрать… Да, еще что-то божественное… «душу свою положит за други своя». А тут? «Гренадеры своим товарищам, павшим…» Плевна — Болгария! Турецкая война! Под снегом эта серая часовня со статуями — красиво! Под снегом все красиво. Пушатся деревья, одни будто сбегают вниз, другие лезут в гору. Этот бульвар не похож на кольцевые — народищу, и все торопятся. Ой! Что это? Показалось? Правда? Нет… Правда!
От глаз к глазам протянулись крепкие нити и сквозь толпу притягивали их друг к другу.
Месяц прошел с того утра? Чужой голос ответил: «Кавторанг Щукин вчера отбыл к месту работы». Закрутился горячечный день. Вечером спектакль «20 лет…». Ребята говорили: «Молодец, Ленка! Выплываешь». А ничего не понимала, что делала.