Алена растерялась. Глеб сказал быстро:
— Выпей с ними. Хорошие ребята — не обижай.
Алена подняла свою рюмку. Делегатом от друзей подошел Гуран, чокнулся с ней и с Глебом.
— «За девушек нежных!» — потом дружески тепло попросил: — Верить нам надо, девушка. Подругам скажите. Что мы хотим? Ничего не хотим. Милая рядом — уже хорошо! Как хорошо! Да, капитан?
Глеб чуть-чуть не сразу ответил:
— Да, — и, чуть-чуть торопясь, налил вина Алене, Гурану, себе.
— За любовь. Да? — Гуран поднял стакан. — Остальное легче дается. Да, капитан?
— Да.
Через минуту хорошие ребята отодвинули свободные столики, освободили середину зальчика. Под неистовую лезгинку, раскинув руки, поплыл Гуран. Тело налито музыкой; будто боясь расплескать ее, он обходит круг за кругом.
Вспыхнула люстра — празднично осветился зальчик. В дверях за стойкой столпились официантки, судомойки, повара. Все быстрее музыка, быстрее ход, хлопают ладоши — «…Ташшь-ташшь, ташшь-ташшь». Стройное тело напряжено, переполнено силой, словно хищник крадется к добыче. Вдруг как взрыв подбросил его: прыжки, падения, развороты — пляшет каждый мускул. И опять плывет замершее тело и снова взлетает, играет, отчаянно хвастает ловкостью.
Горят у Алены ладони, бешеный ритм, как вино, вливается ощущением избытка сил, жизни. Только Глеб нужен ей. Он, прежний, дорогой, нагнулся над столом:
— Так и подмывает — да? Хорошие ребята!
Только не потерять — близко смотреть в глаза, чувствовать дыхание, ловить запах моря с гвоздикой. И пусть мчит лезгинка, пусть что угодно, только рядом!
— Ты — мое счастье, — вдруг сказала Алена.
Почему нельзя вернуть слова?
Глаза Глеба сузились, заледенели. Он выпрямился, внимательно, не спеша налил полно до краев вина, медленно глотками пил.
Кончилась лезгинка. Глеб аплодировал, улыбался Гурану, глаза оставались узкими. Не глядя на Алену, спросил:
— Хочешь еще что-нибудь? — Подозвал официантку: — Пожалуйста, кофе и получите. Нам пора.
Снег перестал. В белых аллеях вполнакала горели фонарики.
Если б вернуть слова! Разве он может поверить ей? Трясет — даже зубы лязгают. Прижаться бы: «Мне холодно, пробежимся», — нельзя! С Сергеем, Олегом, Женей, с любым из мальчишек можно. Идет рядом, но не с ней. Что теперь? Разве поверит? Что ни скажи: «Я последняя дрянь. Нет, мне просто очень плохо». — «Почему? Полюбила, ушла, что теперь тебе плохо?» — «Не могу потерять тебя». — «Успокойся, — ответит он твердым голосом. — Если тебе нужна дружеская помощь, я всегда друг тебе».
Алена поскользнулась. Глеб поддержал ее и отпустил. Не хочет или правда не заметил, как она дрожит? Друг или не друг? Потеряла. Предала. Потеряла.
Вышли из ворот парка. Вдали светилась зеленая точка.
— Удачно. Если не перехватят. — Голос добрый, но чужой.
— Да. — «Заглянуть бы в глаза!»
— Тебе куда сейчас?
— Куда? — «Так и не позвонила Глашиной тете — ох!.. Ну и пусть, ну и ладно! Значит — всё? Не жди больше чуда, Елена, говори: „Я провожу тебя“. А если он не один?» — Куда? На Палиху.
Вот опять он близко, рядом. Надо… Что сказать? Не поверит. Эта Палиха далеко или нет? Подольше бы стоять у светофоров. Все равно остались минуты. Спросить: «О чем думаешь?» Пусть скажет: «о локаторах» или «ни о чем». Или — ведь это может быть — «о жене». Почему была так уверена? Что ж, по крайней мере знать.
— Как ты живешь? Не рассказал ничего.
— Нечего рассказывать, Леночка.
Не хочет. И зачем он станет ей?..
— Ты что-то хотел сказать?
— Да.
И опять молчит. Ну, почему же? Запищали тормоза. Алену бросило вперед и к Глебу. Она увидела широко раскрытые глаза, удивление в них, растерянность. Не отстраняясь, спросила:
— О чем ты думаешь?
— О тебе.
Спросить «что?» не посмела. Ждала. Глеб взял ее за руки, как всегда, горячими, мягкими:
— Я… ты… — откашлялся, усмехнулся. — С чего-то голос сел. Ты дорога мне, — и опять откашлялся, — по-прежнему. Если ты хочешь что-нибудь рассказать… Если я могу, если тебе нужно что-нибудь…
Алена ткнулась лбом в его плечо, оцарапалась о погон, но не отодвинулась, сжимая его руки изо всех сил.
«Ты — мой дом. Ты — мое счастье. Это правда. Виновата, так сама виновата! О-ох! Не знаю, как случилось. Люблю, люблю, люблю! Не могу больше без тебя. Что мне делать? Что сделать для тебя? Хочешь — улечу с тобой сейчас на Тихий океан? Не могу так больше».
Вместо всего этого она сказала:
— Я напишу тебе.
— Какой дому-то вашему номер на Палихе?
— Номер? — «Уже. Нельзя к самому дому… подальше…» — Первый номер.
Не отпуская Алениной руки, Глеб вышел из машины и помог ей:
— Подождите. Сейчас в гостиницу и в аэропорт.
Не отпуская Глеба, Алена вошла в незнакомые ворота.
— Я напишу тебе.
Он взял ее голову обеими руками. Когда его губы отрывались от ее лица, она тянулась к нему снова. Никогда, никому не хотела подчиняться, кроме него. Никто не был так близок, дорог, нужен.
— Я все напишу.
— Хочу тебе счастья. Это главное. Строй жизнь как тебе лучше. Работай свободно, будь счастлива — это главное. Все, что тебе нужно, я… Ты дорога мне. Дороже всех. — Он быстро пошел в ворота.
— Глеб! — рванулась, остановилась в нескольких шагах от него. — Только тебя люблю. Поверь. Никого, никогда, кроме тебя. Я напишу.
Сколько раз прошла эту Палиху туда-назад, туда-назад? Уже семь двадцать. Глеб улетает. Улетел.
Надо идти. «Жива-целехонька и даже не позвонила! Куда ты делась? Эгоистка. Ни о ком не думаешь, хуже малого ребенка! Возмутительное легкомыслие. Как только не стыдно — кошмар!» Все надо выслушать, выдержать — все правда. Позвонить из автомата? Принять первую бомбежку по телефону? А!.. Все равно!
Саша не гремел — у чужих ведь! — только обжигал взглядом. Зато развернулась Глафира, выдала беспощадную мораль. Даже тетя вмешалась:
— Хватит разоряться! Человек устал — лица нет. Голодная, поди?
Тогда Алена сказала:
— Нет, спасибо. Простите — я очень виновата.
И тут ее вплотную спросили:
— Где же ты болталась целый день?
И она ответила будничным голосом, будто это могло случиться каждый день:
— Глеба встретила. С ним обедала, гуляли в парке. Он улетел к себе на Тихий океан.
Глава четырнадцатая
Нет ничего в мире труднее прямодушия.
Ф. Достоевский
Отвратное лицо под этой блестящей буроватой жижей. Почему-то раньше не замечала. Скорее стереть. А чистое, после грима кажется линялым, нестерпимо скучным. И надо скорей хоть губы накрасить.
Почти счастье, что сцена с Валей сегодня ожила. И от нее дальше потянулась ниточка. И сразу зрители дохнули теплом. Почему ожила? Чудно́. Будто сегодняшняя встретилась с прежней Аленой.
«Мне кажется, я не могла бы быть на твоем месте», — слова Дуни значили: «Я не могла бы предать свою любовь».
«Ты только представь себе», — сказала Валя.
Оправдания нет, и даже понять нельзя, как можно было поддаться, заблудиться, потерять себя. «Нет, не могу и представить».
«Ты, наверно, никого не любишь?»
И сам собой возник ответ: «Люблю. Только я не люблю, чтобы об этом знали».
«А ты?.. Твердо знаешь?»
«Твердо…»
Бросить все, улететь на Тихий океан? Нельзя. Все спектакли полетят без Маши, Гали, Дуни. А сил больше нет. Скорей бы, скорей выпутаться, скорей написать Глебу… Если б он был здесь! Кажется, не выпутаться, не спастись. Сцена с Колей опять не получилась. И Саша играл сегодня хуже.
— Девочки, скажите мне еще что-нибудь хорошее.
Глашка так зло вытаращилась:
— Ей мало? На всю бы жизнь другому, что тебе в один вечер наговорили. И «талант», и «откровение», и «глубина», и черта в ступе…
Тамара усмехнулась углубившимися добрыми глазами:
— Хочешь, на колени стану, божественная?
— Нет, ей надо, чтоб все время кадили, пели дифирамбические романсы! Мелочное тщеславие! — возмущалась Глаша. — С низкими чувствами бороться надо. А она так нахально: еще скажите ей…