— Наконец, слава аллаху, собственную.
Откуда у него злость, просто как у Жилина?
— Жить мелкими удовольствиями — это не твое.
Валерий так же искоса смотрел из-под приспущенных ресниц:
В сердцах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.
— Вот и заполним вакуум работой. Пустота, когда сам дерьмо, и все плохо, и перспективу теряешь, и…
— Какая у нас перспектива? — Валерий хмыкнул и пожал плечами.
— Ах, атомная бомба! Свежо и оригинально! А если сейчас под нами мост провалится? Или водитель рванет на красный свет? Прыгай скорей из автобуса!
Валерий усмехнулся, обнял Алену за плечи:
— «Есть времена, есть дни, когда…»
— Ты не влюблен! Не ври! — отмахнулась Алена. — Еще на первом курсе — помнишь? — мы рвались к «Бесприданнице». Найдем время, — она вдруг ощутила, как ей и в самом деле нужна, необходима эта работа. — Каждый день в репетициях щели — домой не уйти, болтаемся, как идиоты… Мне очень нужно, Хорька. Может быть, и Дуня моя сдвинется.
— Да уже сдвинулась.
— Случайно. Неужели не видишь, как я… Ведь знаешь, как помогает работа. Новая, желанная… — случайно вырвалось слово Глеба. «Где он? Если б вдруг чудо — и прилетел бы…» — Хорька, понимаешь… прошу тебя!
— Ну, ради бога, пожалуйста!
«Снизошел! Плюнуть бы, послать к черту…» Алена прижала руки к груди, склонила голову, сказала сладким голосом:
— Благодарю за великую милость. Разрешите завтра приступить?
Валерий принял игру:
— Разрешаю. — Глаза у него совсем открылись.
Важно начать, завтра же начать — пока еще Рудный возьмется за оперетту! А сегодня надо собрать все силы и сказать необходимое спокойно.
— У тебя есть пьеса?
Автобус шел уже по городу, то и дело останавливался у светофоров, тормозил в гуще машин, и каждый раз Алена ощущала муть в голове и под ложечкой.
— Ну, я приехал, Лариса Дмитриевна, — сказал Валерий шутя, уже играя Паратова.
Алена пропустила его к кабине водителя:
— Я выйду с вами. Голова болит. Вы проводите меня, Сергей Сергеич? — Помахала рукой остающимся: — Я пройдусь с Валерием.
Лицо Саши невозмутимо — все знают, почему она уходит с Валерием, значит его самолюбию не больно.
В сыром талом воздухе ледяные струйки — февральская оттепель уже пахнет весной.
— Какие здесь длинные, капризные вёсны. Тает, мерзнет, тает, мерзнег… И даже в мае — вдруг снег.
— Ты крымское растение, а я… — Валерий взял ее под руку, как во времена «Трех сестер». — Пусть длинная весна, пусть «сумерки снежные», пусть «на синих иссеченных льдах играет солнце» — все люблю. Небо — и бесцветное, и когда «мутится дождем», и «ночи светлые пустые». Толчею на улицах и сами улицы, прямые и ровные, с неброской и нестандартной красотой. Знаешь, француз один — мама ему достопримечательности показывала — сказал: «Ваш город подобен русской женщине: не поражает яркостью, как испанки, итальянки, ни чрезмерным изяществом, как француженки, ни холодом северянок, ни экзотическим сексом — нет. Но чем ближе узнаешь, тем безвозвратнее привязываешься». Здорово?
— Очень. И ты хочешь всегда жить здесь?
— Пригвожден.
— А наш целинный театр?
— Сейчас уеду с наслаждением. А там… видно будет.
«Значит, он не привязан к этой Мессалине. Или крутит?»
— Мы должны с тобой сыграть «Бесприданницу». Сыграть, а не только работать. Когда же будет сегодняшняя пьеса, чтоб так же переворачивала все печенки? Разве раньше люди сильнее любили, сильнее страдали, сильнее радовались? Не может быть…
— Раньше был культ любви, а сейчас считается, что это «ненужный придаток, вроде шестого пальца». И писать о любви пьесу…
«Будто шутит, а сам обиженный. Чем? Кем?»
— Но разве может любить людей… вообще, быть человечным тот, кто не любит близких?
— Не знаю. Я близких не люблю. Честное слово. Может быть, я бесчеловечен и людей не люблю.
— Как так? Ерунда!
Алена остановилась, заглянула в глаза Валерию; он не прикрыл, не отвел их.
— Так. Не ерунда. Так, Ленка, — и повернулся к витрине фотомагазина, у которой они стали. — Вспышку ищу, чтоб не тонну весила. Или дрянь, или дикая тяжесть.
«Что случилось? С первых дней в институте все знали, что у Валерия хорошие родители и он очень любит их».
— Случилось что-нибудь?..
— Да нет… Только розовые очочки слетели. Упали и разбилися… Паратов авантюрист, по-твоему?
— Конечно.
«Что же случилось?» Яркий свет витрины безжалостно очерчивал набухшие веки, нос, губы.
«Больное сердце? Или пьет, не спит по ночам? И стал некрасивый вдруг…»
— Никого Паратов не любит. А — сквозное — быть центром внимания, самым эффектным. И живет широко, и деньгами швыряет, и женится на золотых приисках, и Ларису губит — все для эффекта. Самое сильное в нем — тщеславие. Основной двигатель.
— Когда нет любви — и тщеславие двигатель.
— Ты к чему это? Не понимаю.
Валерий отвернулся, облокотился на поручень перед витриной.
— При культе любви это был могучий, великий, высокий, не знаю еще какой, двигатель жизни. Сейчас вылезло тщеславие. Убери этот двигатель и посмотри, что станет.
— А ты сыграй Паратова так, чтоб люди испугались, увидели тщеславие, тягу к чинам, к «роскошной» жизни, как самое черное, самое ядовитое… разрушитель, а вовсе не двигатель. Если уж мы сдадимся этому культу тщеславия… Не понимаю: ты умный — откуда?.. А не хочешь — не рассказывай! Самой мне тошно…
Алена пошла. Валерий — за ней. Стал закуривать на ходу, чуть отстал.
Что могло случиться? Такое образцовое семейство. Отец — важный дядя, профессор, кажется, уже доктор наук, величина в электронике. Мать — переводчица, красивая, милая, — Валерий на нее похож. И такой прочный, устоявшийся дом… Неужели?.. Вовремя мы его вытолкнули. А Зинка, правда, ведь слишком благополучная. Да и не любит он ее. Ужасно как получилось. Может, «Бесприданница» поможет? А мне? Нет, надо сегодня же сказать спокойно. И все выдержать спокойно… Желтое, худое лицо — одни глаза, скулы и рот — дернется, как в судороге: «Видеть тебя не могу!» Он кинется к двери, она станет его удерживать — ведь некуда ему уйти, тем более ночью! — станет говорить добрые, ласковые слова и, наконец, возьмет обратно сказанную правду.
Или его глаза расширятся и застынут, как у Лильки перед смертью, и он очень тихо скажет: «Подожди. Это слишком серьезно, чтоб так решать. Делай все, что хочешь, только подожди».
Как на это ответить?
Или оскорбительно, как хозяин, он скажет: «Пропадешь, сумасшедшая! Я отвечаю за тебя, не имею права отпустить». И она сорвется безобразно, и все станет опять только ссорой… Нет, нельзя срываться. Надо выдержать.
— Ты разозлись. На что? — Валерий торопливо затягивался, выдувал дым в сторону от Алены и вызывающе громко говорил: — В сознании наших папаш и мамаш намертво вбито, что вся прелесть жизни в «знатности», в положении — кто высок, тому все позволено, все доступно. И папочки-мамочки продираются к высоким постам, наградам, званиям, степеням, наступают на совесть, на любовь, на чужую жизнь… Скажешь — неправда?
Алена взяла его за локоть:
— А разве правда? Папочки-мамочки — всякие, разные, непохожие, и мы разные…
Валерий бросил папиросу, спросил тихо, то и дело останавливаясь:
— Можно уважать человека, если он… эксплуатирует?.. Ну, подчиненных, что ли? Их зависимость и даже… чувства. Ну, в общем заставляет работать. А почести там, всякие блага — ему. Можно уважать? Поняла?
— Поняла. Мне тоже плохо сейчас.
— Чувствую.
— Может быть, хуже, чем тебе. Давай, давай, давай завтра же работать. А то возненавижу себя, тебя и вообще… Лучше думается, когда работаешь. Не кажешься себе никчемушной, «вроде шестого пальца»…
Валерий засмеялся:
— Думаешь, от всех болезней — работа? «Восемь дней в неделю»…
— Если бы от всех!..
* * *