— У меня нет причин веселиться.
— Но и грустить пока нет оснований, — возразила Тамара.
Борис промолчал. Он безучастно смотрел в потолок, слыша, как за его головой трется о железную спинку кровати температурная доска, на которой сестра что-то записывает. Ему было немного досадно оттого, что она разговаривает с ним, не бросая своего дела, словно затем только, чтобы не показаться невежливой. Кончив писать, она подошла к его столику.
— Почему вы не спросите меня, как я себя чувствую? — не выдержал, наконец, Борис. — Ведь это у медиков полагается. Особенно, когда больше говорить не о чем.
— Вам следует меньше разговаривать.
— Потому что доктор сердится, а он строгий, — добавил Ростовцев фразу, так ему надоевшую. — Это я уже слышал.
— Нет, не поэтому, — серьезно сказала Тамара, словно не замечая его раздражения. — Потому что вам нужно сохранить голос. Это не каждому необходимо, но для Ростовцева это обязательно!
— Вы знаете меня? — удивился Борис.
— Да. Я слышала вас в Москве. Но это неважно — где. Я узнала вас, еще когда принимала и мерила вам температуру. И я знаю, что теперь вам лучше и потому не задавала вам стандартных вопросов.
В ее тоне была усталость, и голос звучал как-то неуверенно. Ростовцев почувствовал это и внимательно посмотрел в ее лицо. Тамара спокойно выдержала его взгляд, потом опустила глаза и тихо сказала:
— Разрешите, я поправлю подушку. Вам неудобно...— Она осторожно приподняла его голову и другой рукой взбила подушку, делая это как можно осторожнее. — Вот так...
Ее прикосновение было легким и по-матерински заботливым. Ростовцеву стало приятно и невольно захотелось, чтобы она дольше делала это, чтобы он дольше мог чувствовать теплоту ее тонких рук и ее близость. Когда она выпрямилась, он спросил:
— Кажется, вас зовут Тамарой?
— Да.
— Хорошее имя. Оно подходит вам...
— Не знаю.
— Я хочу просить вас выполнить одно поручение. Оно не очень вас затруднит, и мне кажется, что именно вы сумеете это сделать.
Тамара выжидающе молчала, и он продолжал:
— Вместе со мной в подразделении служил один юноша. Я не берусь рассказывать о его качествах. Кажется, он не был глупым, скорее он был даже талантлив. Но он очень боялся за свою жизнь, и в минуту опасности не думал ни о ком, кроме себя. Я пытался влиять на него, но, очевидно, воспитатель получился из меня неважный. Однажды он попросил меня переслать его бумаги, если погибнет, его матери. Сейчас они у меня. Я даже не знаю, куда их должен отправить, потому что взял их, когда был ранен сам. Но адрес написан на конверте. Мне хочется, чтобы вы, Тамара, исполнили то, о чем он просил меня. Возьмите все, что от него осталось, и перешлите той неизвестной женщине, для которой он дорог... Пусть она не узнает, что сын ее оказался недостойным материнской любви. Для матери это будет большое горе. Не нужно бередить ее рану... Напишите ей от себя письмо, сочините что-нибудь хорошее о его смерти, скажите, что он погиб героически, не мучился и перед смертью вспоминал ее. Такие детали родителям бывают дороги. Неважно, что это — неправда и на самом деле все получилось иначе...
— Как же было на самом деле? — взволнованно спросила Тамара.
— Не все ли равно теперь? — Борис нахмурился. — Для матери правда будет значительно тяжелее...— Он помолчал и, глядя в сторону, произнес: — На самом деле он струсил и чуть не подвел остальных. Я... я сам расстрелял его.
— Вы?
— Да, я...
Он отвернулся и закрыл глаза, словно припоминая что-то. Тамара смотрела на его плотно сжатые губы со смешанным чувством удивления и боли. Лицо ее медленно бледнело.
— Где же конверт? — спросила она тихо.
— В тумбочке. Достаньте, пожалуйста, сами...
Тамара выдвинула ящик, вынула сверток и, шурша бумагой, развернула его.
— Вот это, — сказал Ростовцев, заметив, как вздрагивают ее руки. — Вот это белое...
Она поднесла конверт к глазам и побледнела сильнее.
— Что с вами? — спросил Ростовцев.— Вы испугались крови? Не бойтесь, это моя кровь. Я нечаянно перепачкал ею бумагу.
— Да, да... Я испугалась... крови. Это сейчас пройдет...— Она говорила с трудом, прижав конверт к груди и покачиваясь. — Кружится голова... Простите...— Ее веки были опущены, и Ростовцеву было видно, как дрожат ее длинные черные ресницы. — Я пойду...
Тамара вышла за дверь и остановилась у стены. В коридоре никого не было, и ее никто не видел. Она долго стояла так, приходя в себя и сжимая в руках небольшой белый сверточек. Потом положила его в карман халата и, тяжело ступая, пошла к своему столу. Не доходя до него, она повернулась и отворила одну из дверей, ведущую в палату.
— Я освободилась, — глухо сказала она больному, который просил ее помочь написать письмо, и присела возле его кровати. — Я освободилась, и мы можем теперь писать...— Она взяла, уже приготовленный карандаш и написала число. — Диктуйте, я готова...
Больной подумал, откашлялся и сказал шопотом:
— Вы, сестрица, только никому ни слова... Пусть все будет между нами... Ну, пишите: «Дорогая Женя!..» — Он подумал еще, и, решив, что продиктовал не совсем верно, поправился: — Погодите. Вы уже написали?.. Зачеркните и начните лучше так: «Милая Женя! Пишу тебе из...»— он взглянул на Тамару и вдруг испугался: — Что с вами? Сестричка?..
Тамара, уронив голову на руки, плакала. Мелко вздрагивали ее плечи, сотрясаемые рыданиями, которых она не смогла сдержать. Тяжесть, накопившаяся в ее душе, вдруг прорвалась слезами. Кто-то утешал ее, кто-то вывел ее из палаты, — она ничего не помнила. Кажется, она кому-то только сказала сквозь слезы:
— Он тоже был... Женя...
Ее никто не понял, потому что больше она не добавила ничего. Ее освободили от дежурства. Она сопротивлялась, говорила, что все сейчас пройдет, что она снова сможет работать, но ее не послушали и отправили домой.
Вызванная вместо нее Катя была уже осведомлена обо всем лучше, чем кто-либо. И, вероятно, поэтому она не суетилась, как обычно, а ходила медленно, с достоинством и, если появлялась у постели Ростовцева, то смотрела на него с явным осуждением. Ей ужасно хотелось что-то сказать ему, но она сдерживалась.
— Что случилось, Катя? — спросил, наконец, Ростовцев, заметив ее изменившееся настроение. — Вы, кажется, рассердились на меня?
Катя обидчиво повела плечами.
— Как вам не совестно? — заговорила она, по обыкновению торопясь. — Надо же понимать человека. У ней же горе. Ей же извещение прислали: Женю убили. Надо же понимать человека.
— Какого Женю? — насторожился Ростовцев.
— Понятно, какого. Который письма ей писал. У ней на столике и фото стоит. Она же всю ночь проплакала, а сегодня на работу вышла. Я хотела за нее отдежурить, а она не согласилась. Сказала, что сама пойдет. Она же гордая. Надо же понимать человека, — повторила Катя фразу, которая не давала ей покоя.
— Фамилия... Как его фамилия? — чуть не крикнул Ростовцев.
— Ну, Маслов. Женя Маслов, танкист. Разве вы не знали? Надо же осторожно. А вы все как сговорились: один о Жене, другой о Жене. И как вы не понимаете? У ней же горе...
Катя, чуть не плача, махнула рукой и вышла...
Глава вторая
1
Ветров внимательно следил за состоянием Ростовцева. Сразу после операции температура у Бориса несколько понизилась и на таком уровне держалась около двух дней. Однако до нормы она не опускалась, и это слегка озадачивало Ветрова.
Ведущий хирург после памятного ночного разговора, делая обход отделения, намеренно пропускал палату Ростовцева. С Ветровым он говорить избегал, а при встрече сухо здоровался и проходил мимо. На те вопросы, которые тот задавал и которые возникали по службе, он отвечал коротко и односложно, давая понять, что первым на примирение идти не намерен. Если же ему самому приходилось о чем-либо спрашивать Ветрова, то он предпочитал делать это через сестер. Но ни разу он ничего не спросил о Ростовцеве и вел себя так, как будто бы этого больного совсем не существует в отделении.