— Это что, случайность? — спросил Фиолетов…
Вскоре колония яренских ссыльных пополнилась человеком, которого больше всех ждал Подбельский. Из Сольвычегодска этапом прибыла осужденная на два года ссылки Анна Андреевна Ланина.
Подбельский встречал ее около почты, смотрел во все глаза на длинную, ведшую на почтовый тракт улицу, не покажется ли казенная подвода. Наконец она показалась в облаке пыли. В пролетке сидели двое: молодая красивая Ланина и худой, изможденный Александр Константинович Воронский. Оба были высланы в Вологодскую губернию за принадлежность к РСДРП.
Прибывших встречало много народу, ждавшего услышать новости, поговорить с людьми, еще недавно бывшими на воле.
Подбельский и Ланина бросились друг к другу и расцеловались.
— Знакомьтесь, товарищи, это Аннушка, — сказал Подбельский, обращаясь ко всем сразу.
— Не для нее ли ты подвенечное платье мне хотел заказать? — смеясь спросила Ольга.
— Для нее, для нее, Леля, — ответил Подбельский, не сводя ласковых глаз с Ланиной.
Фиолетов смотрел на счастливую пару и завидовал им. Вот скоро отец Иосиф обвенчает их, и никто не упрекнет ни Вадима, ни его Аннушку, что они живут «не по-людски», как упрекала Фиолетова мать, так и не смирившаяся с его связью с замужней женщиной. В письмах, которые под диктовку матери писала сестренка, ни разу не было ни одного вопроса об Ольге, ни одного поклона ей.
«Может, и нам с Ольгой обвенчаться?.. Отец Иосиф поможет», — подумал Фиолетов и по дороге домой сказал ей об этом.
— А зачем, Ванечка? — ответила она. — Разве нам с тобой плохо живется невенчанными?
В тот день в Яренске был храмовый праздник, и на площади возле церкви девушки водили хоровод.
— С нами веселиться, молодые люди! — крикнула самая бойкая, с венком из васильков на голове.
Фиолетов взглянул на Ольгу.
— Спляшем, что ли? — предложил он.
Они вошли в круг и под гармонь, на которой играл парень в картузе, лихо надетом набекрень, сплясали русскую «Барыню».
Их сменили две северные красавицы в сарафанах до пят. Они стали посредине круга, низко поклонились на четыре стороны и запели.
Сначала одна:
На улице, на крыльце
изменилася в лице.
Больно стало весело —
милого приметила.
Потом другая:
Посажу дружка во стулик,
сама сяду во другой.
Не брани меня, родная,
это гость мне дорогой.
— Давайте в ималки играть! — предложил кто-то. «В ималки» по-местному означало «в жмурки».
Сыграли и в ималки. Фиолетову завязали глаза, и он, широко расставив руки, поймал ту самую молодицу, которая пригласила их в круг.
— Ино и не чаешь, откуды счастием навеет, — сказала она, не торопясь освобождаться из объятий.
Подошли другие ссыльные и тоже начали петь и плясать, водить хоровод. Всем было весело, все разрумянились от плясок, от щедрого не по-северному солнца в этот день. Даже появление исправника с двумя полицейскими не могло испортить праздник. Булатов стоял в сторонке, нервно теребил пальцами длинную бороду и смотрел на свою дочку Шурочку, которая лихо отплясывала то с одним ссыльным, то с другим.
Мысль о том, что в колонии ссыльных орудует провокатор, не давала Фиолетову покоя. Подозрение, павшее на Каневского, надо было проверить как можно скорее, но подставлять под удар никого, кроме себя, Фиолетов не мог. Он пошел к Зевину и попросил его вроде бы совершенно случайно встретиться с Каневским и вскользь обронить фразу, что гектограф, на котором печатается журнал колонии, хранится у Фиолетова в грубке.
Зевин выполнил просьбу. И через два дня Фиолетов проснулся от громкого стука в дверь.
— Ротмистр Плотто, — представился вошедший. — По предписанию господина начальника губернского жандармского управления вынужден произвести у вас обыск.
Позвали понятых.
Ротмистр, высокий, ладно сложенный, с умными холодными глазами, расположился на стуле и стал медленно осматривать комнату, переводя взгляд с одного предмета на другой… Бельевой шкаф… Швейная машинка на тумбочке… Этажерка с книгами… Кровать… Грубка.
Ротмистр встал и медленно подошел к печке.
— Откройте!
Фиолетов открыл дверцу. Ротмистр взял кочергу, старательно шарил ею в топке. Кроме золы и черных головешек, там ничего не было.
Ротмистр аккуратно поставил кочергу на место и вытер белоснежным носовым платком руки.
— Можете быть свободны, — обратился он к понятым и взглянул на Фиолетова:
— Чистая работа, господин Фиолетов.
— Не понимаю вас, господин ротмистр. — Фиолетов сделал недоуменное лицо.
— Ладно уж… Не прикидывайтесь простачком!
Ротмистр козырнул и, твердо ступая, так что зазвенела посуда на полке, вышел из комнаты.
Теперь не приходилось сомневаться в предательстве Каневского.
— Как поступим с этим подлецом? — спросил Фиолетов у Подбельского. Он пошел к нему сразу же, как только ускакал на тройке ротмистр Плотто. — У нас в Баку устраивали темную.
— А у нас в Сибири таких типов приговаривали к смертной казни.
— Приговор, какнм бы он ни был, должен вынести наш суд.
— Значит, надо судить! — решительно заявил Подбельский.
Утром на стенах многих домов Яренска и окрестных сел, где жили «политики», появилось написанное от руки сообщение:
«Колония политических ссыльных г. Яренска объявляет Самуила Яковлевича Каневского сознательным провокатором.
Секретарь комитета колонии Торин».
А в это самое время у дома, где жил Каневский, остановилась пролетка уездного исправника Булатова. В пролетке сидел полицейский. Он вошел в дом и через десять минут вышел оттуда, мирно беседуя с Каневским. Оба уселись в пролетку, и добрые кони умчали их куда-то за город.
Прошла неделя. Фиолетов заглянул в библиотеку к Варваре Порфирьевне, чтобы обменять книги и почитать свежие газеты. Он взял «Вологодские губернские ведомости» и в разделе «Розыск» наткнулся на объявление: «Яренский уездный исправник разыскивает скрывшегося из г. Яренска состоящего под гласным надзором полиции мещанина Самуила Яковлевича Каневского…»
— Сбежал-таки от суда, мерзавец! — пробормотал Фиолетов.
Он с облегчением подумал, что так или иначе, но колония избавилась от опасного провокатора.
…Ротмистр Плотто действовал уверенно. Он прискакал в Яренск из Вологды, имея задание начальника губернского жандармского управления произвести обыск у Подбельского и во что бы то ни стало арестовать его.
Обыск длился всю ночь. Понятые, сам Плотто изрядно устали. Подбельский, напротив, держался бодро и разговаривал с ротмистром свысока. Стопка книг «преступного содержания», несколько тетрадей рукописей, гектограф, который передал ему Фиолетов, лежали на столе как вещественные доказательства.
— Кого бы вы могли назвать из своих сообщников? — спросил Плотто.
— Я не Каневский и своих товарищей не предаю, — ответил Подбельский.
— Что вы скажете о Фиолетове?
— Вы о нем знаете больше, чем я.
Плотто вздохнул. Привычно и без запинки он написал протокол допроса.
— Прочтите и распишитесь.
Подбельский бегло просмотрел исписанный четким писарским почерком листок: «Из отобранного у меня при обыске материала гектограф, и первые страницы первого номера „Яренская колония“, и все рукописи, относящиеся к колонии, принадлежат мне, все это было мною взято на хранение от лица, назвать которое я отказываюсь. Состоял ли я членом колонии или таковым не состоял, я сказать не желаю. О существовании колонии я знал, а известны ли мне члены ее, говорить не желаю. Рукопись под заглавием „К делу Каневского“ за подписью В. Торин и листок с объявлением Каневского сознательным провокатором написаны мною собственноручно по просьбе лица, назвать которое я не желаю».