продекламировал он.
— Редактируете Некрасова? — поинтересовался Жгенти.
— Специально для него, — Фиолетов показал глазами на солдата.
…Чем ближе подходила колонна к вокзалу, тем больше шло за ней народу. Фиолетов знал, что никого из своих он не увидит в толпе, но все равно смотрел, искал глазами. Если бы знала мать, она бы обязательно пришла. И пришли бы Абдула, Джапаридзе, Вацек. Но они не знали.
На станции уже стоял поезд, составленный из вагонов третьего класса, куда стали загонять всех подряд — политических и уголовников. Женщин повели вперед, и Фиолетов успел только переглянуться с Ольгой.
Когда все разместились, в вагон вошел начальник конвоя с папкой в руках. В ней лежали списки заключенных и заведенные на них в управлении бакинского полицеймейстера «открытые листы». Фиолетова штабс-капитан выкрикнул первым и с минуту молча рассматривал его. «С чего бы это?» — подумал Фиолетов. Он не знал, что начальнику конвоя было вменено в обязанность учинить за этим большевиком специальный надзор, как за преступником, «весьма опасным для общества».
Возвратившись в свое купе, штабс-капитан вынул из папки «опросный лист на административного арестанта бакинской тюрьмы, непривилегированного Ивана Тимофеева Фиолетова» и пробежал его глазами: «…без оков… под особым присмотром… арестантской казенной одеждой не снабжен… ценных вещей и собственных денег не имеет… Приметы: двадцати четырех лет, рост средний, лицо чистое, глаза серые, волосы, брови и усы светло-русые, нос обыкновенный. Особые приметы: на левой щеке малозаметный шрам».
…Вагон был накален солнцем, и в нем было еще более душно, чем на улице. Двое конвойных, стоявшие у обеих дверей с обнаженными шашками, не разрешали открывать окна.
Разговаривать между собой не воспрещалось, и политические рассказывали друг другу, кто в какую губернию определен, на сколько лет, чем собираются заняться в ссылке. Больше всего людей ехало в Вологодскую и Архангельскую губернии. Некоторые по второму, а иные и по третьему, по четвертому разу. Фиолетов завидовал их мужеству, стойкости, решимости продолжать начатое дело несмотря ни на что.
За окном пробегали еще знакомые места — желтая полупустыня-полустепь с жесткими травами.
Долго стояли в Грозном, но из вагонов не выпускали, и он не смог увидеть Ольгу.
Места дальше этого города Фиолетов проезжал только раз, когда безусым юнцом ехал в Баку из Туголукова. Что-то там теперь, в его родном селе? Писали, что в кровавом девятьсот пятом году его односельчане восстали, за что и были иссечены казацкими нагайками, а кое-кто и порубан насмерть. Наверно, были и сосланные, и кто знает, не встретится ли он с ними там, на севере…
Почти на всех узловых станциях этапников перетасовывали, как колоду карт, отводили в пересыльную тюрьму и там раскладывали масть к масти. Скоро в вагоне, где ехали Фиолетов и Жгенти, из бакинцев остались только сосед-кавказец да несколько уголовников. Но их вагон по-прежнему был набит до отказа. Очень трудно переносил дорогу Жгенти, все время лежал, надрывно кашлял. Фиолетов предложил похлопотать, чтобы его положили в больницу, но Жгенти не захотел. «Тут хоть вместе едем, а там совсем один останусь».
На вокзале в Туле в вагон посадили новую партию арестантов, направлявшихся на север, и среди прибывших Фиолетов узнал Шендерова, у которого снимал комнату в «растворе».
— Здравствуйте пожалуйста! — Веснушчатое, заросшее ярко-рыжими волосами лицо Шендерова расплылось в приветливой улыбке. — Может быть, теперь вы мне уступите уголок, где я смогу преклонить свою бедную голову? Вам, я вижу, не сиделось в Баку, и вы променяли прекрасную комнату в районе вокзала на этот паршивый вагон. — Он вздохнул. — Впрочем, ваш покорный слуга очутился точно в таком же положении.
Фиолетов был рад увидеть своего квартирного хозяина. В Баку он с ним почти не общался и о том, что Шендеров помогает социал-демократам, узнал только в тюрьме.
Наступила ночь, и конвойный зажег в фонаре стеариновую свечку. Ее хилое пламя колыхалось на ходу, освещало вагон неверным светом. Жгенти уснул, а Фиолетову не спалось, он сидел, прислонясь лицом к оконному стеклу, смотрел на бегущие мимо силуэты деревьев, на редкие огоньки и думал…
Вот еще три года украдет у него царский режим. Когда окончится срок ссылки, ему стукнет двадцать семь.
Много это или мало? И что полезного сделал он, промысловый балаханский слесарь? Ровным счетом ничего… Хотя…
Разве не он, Иван Фиолетов, поднимал людей на забастовки, не он — не один, понятно, — добился для своих товарищей нефтяников девятичасового рабочего дня, выплаты больничных денег, месячного оплачиваемого отпуска? Разве не с его помощью открыли в Балаханах школу для детей рабочих? И что, может быть, важнее всего, на митингах, на собраниях, на сходках его слушали, наверно, тысячи человек. И если пусть не все, а хотя бы сотни из них поняли, что за свою жизнь надо бороться, что Манташевы и Нобели добровольно не отдадут рабочим и копейки из своих миллионов, то и тогда он может считать, что его жизнь не проходит зря… Да и в ссылке тоже найдется работа. Не в обетованную землю едет он, а в край, где люди, возможно, еще более забиты и беспомощны, чем в Баку. Разве там не будет нужна его помощь, его призывное слово большевика?
…В Москве Фиолетов наконец-то смог поговорить с Ольгой. Это случилось в печально знаменитых Бутырках. Их продержали в вагонах, пока не наступила ночь, и лишь тогда повели по обезлюдевшей Москве.
Тюрьма была переполнена, очередная отправка ожидалась только под утро, и всех, кто прибыл ночью, загнали в пустую и угрюмую канцелярию. Двери не заперли, и все вышли во двор. Светила полная, похожая на головку сыра луна, затмевая своим светом тюремные фонари, было по-летнему тепло, и по двору невысоко от земли проносились бесшумные летучие мыши.
— Откуда и куда путь держите, товарищи? — сразу же донеслось из открытых окон корпуса.
— Из Баку в Вологду, — крикнул Фиолетов.
— Везет же людям!
— А вы что, дальше?
— Немножко… До Якутска… Нас завтра гонят, А вас?
— Сейчас спросим у начальника тюрьмы. Вы, конечно, знаете, где его квартира?
Ольга услышала голос Фиолетова и прибежала.
— Ты все шутишь, Ванечка, — сказала она, радуясь этому.
— А без шутки что за жизнь, Леля…
Последняя перед Вологдой остановка была в Вятке.
В вагоне теперь остались почти одни «политики», уголовников, каторжников погнали на восток, на забайкальские рудники и Сахалин. И чем больше набиралось в вагонах политических, чем ближе были места высылки, тем мощнее выставляли конвой, словно власти боялись, что не довезут ссыльных до места.
В вятскую тюрьму шли через весь город, окруженные двойной цепью драгун и казаков с шашками наголо.
Спешить было некуда, и Фиолетов с интересом смотрел на незнакомые улицы с каменными торговыми рядами, домиками с мезонинами, присутственными местами и убогими хибарами бедняков. Все было, как и повсюду в России: роскошь соседствовала с нищетой.
В Вятке уже чувствовались первые признаки осени. На деревьях появились оспины пожелтевших листьев, хмурилось низкое небо, и дул сырой северный ветер. Ночи были холодные, заключенные мерзли под вытертыми до дыр одеялами.
Встречал колонну новоприбывших сам смотритель тюрьмы, грузный, с пергаментной кожей лица, на котором топорщились колючие седые усы. Смотритель был из старых жандармов и знал толк в том, как надо выматывать арестантам душу. Он стоял на высоком крыльце канцелярии, широко расставив ноги, упершись руками в бока, неподвижный, подобный монументу и чем-то похожий на Муравьева-«вешателя», карикатурный портрет которого Фиолетов увидел еще на первом занятии рабочего кружка. Во дворе готовили к отправке очередную партию политических. Несколько десятков человек с вещами переминались с ноги на ногу. Послышались обычные вопросы: кто? куда? за что?
— Молчать! Не разговаривать! — прикрикнул смотритель.
Вскоре он отлучился, и тут заговорили все сразу.