Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С вашего позволения, продолжу рассказ…

Чего же я достиг в жизни, что совершил? Все потерял, даже имя свое… И представьте, когда избавился от всего, пришло странное чувство облегчения. Выходит, не зря придумана поговорка: «И среди потерь бывает потеря, которая снимает с плеч тяжелый груз!»

Чтоб окончательно срастись с новой кожей и проверить — не подстерегает ли, притаившись в норе, какая-нибудь беда, отправился в неизвестный мне, но родной для Мутая аул Чихруги. Для этого, должен сказать, требовалось дерзости не меньше, чем для боя с быком под Эрзерумом. К душевному моему успокоению, покойный Мутай не лгал, да откроются перед ним пошире врата рая! Родных в ауле не оказалось, кроме слепого от рождения дяди Шапи, худого, как обглоданная кость, старика с лицом, искаженным ранней беззубостью; когда он ел или разговаривал, казалось, будто старик глотает губы: зрелище жуткое и неприятное. Слепой Шапи радостно признал во мне своего племянника, когда в те трудные годы на сирагинском базаре я купил ему два мешка ячменной муки, вяленую баранью тушу и ураринский бурдюк с горской брынзой. При почтенных людях аула, что приходили благословить возвращение блудного сына, дядя Шапи бурно выражал радость, что вот нашелся племянник, не забыл родного аула и своего единственного, обиженного судьбой дядю, который никогда не видал, какое оно, голубое небо, зеленые листья и трава, что такое «белый снег» и «многоцветная радуга», представлял все в черном цвете и лишь на ощупь знал стены саклей и предметы обихода: баранью потертую шкурку, что служила ему намазлыком — ковриком для молитв, таз да кумган для омовений, ложку для похлебки, хлеб…

Аул этот казался часовней посреди кладбища, и не проходило дня, чтоб не хоронили человека, погибшего от голода или от болезни. Все недуги горцы делили на три рода: желтая болезнь, когда больного поразил дурной ветер; человек умер, задыхаясь от астмы, — значит, во сне его придавил шайтан; о больных чахоткой говорили, что у них излишек крови внутри и чем больше ее отхаркают, тем лучше; и вправду, больному наконец становилось лучше — кончались страдания, он умирал… От грязи и убогой одежды распространялись накожные болезни: парша, чесотка, наросты лишаев, которые тщетно лечили травами. Не тут ли родилась горская брань: «ты, червяк чахоточный!», «мешок зла и болезней», «овца паршивая», «лучше чеши языком свою чесотку». Откуда было горцам знать тогда, что такое «белье»? Спали на овечьих шкурах, и сшить новую шубу считалось великой удачей.

Суровый край мой! До этого я не представлял, насколько он нищ, ведь горец умирал, но не протягивал руку за подаянием!

И вот советская власть взялась строить здесь новую жизнь.

Казалось жестокой насмешкой, несбыточной мечтой в таких условиях говорить о просвещении народа, школах и больницах, домах для беспризорных, строительстве дорог, каналах и тракторах, о швейных машинах, которые шьют одежду, о телефоне и радио, что передают людские слова… И это тогда, когда ревком был вынужден по всем аулам дать приказ, чтоб горцы до обеденного намаза не выходили на улицы, дабы горянки, которым нечем было прикрыть наготу, могли принести воду, выгнать скот в стадо… А тут еще на древних камнях саклей писали известью лозунги, зовущие в светлое будущее, обещавшие счастье для всех. И люди даже в той неописуемой нищете и убожестве взялись за алип — алфавит и пошли — и дети и старики — на зов куда-нибудь в полуразваленную, с давно потухшим очагом саклю или в старую мечеть, где зияют выбитые окна, а крыша протекает, как решето, садились на глиняный пол и на черной бумаге обломком мела выводили странные закорючки. И тот, у кого получалось похоже на букву, восхищался, словно открыл для себя мир. А если кто научился из букв складывать свое имя — о нем начинали говорить так, будто он совершил подвиг, и к его сакле стекались люди расспросить, как это ему удалось… Вместо классных досок в таких школах нередко пользовались медными подносами, повешенными на стену, а учительствовали люди, которые сами с трудом, утирая пот со лба, складывали слова из букв.

Нет, не мог я не считать тогда большевиков фантазерами, чудаками, обманывающими народ для каких-то неведомых целей.

А народ слушал их, как слушают горцы чудесную сказку, где бедняцкий сын совершает чудеса, побеждает богатырей и добивается руки прекрасной дочери какого-нибудь талхана — царя. Хотя и знал, что теперь не осталось ни царей, ни ханов, ни князей, ни беков и, значит, даже эта исконная мечта-сказка стала неосуществимой…

Удивило меня и другое: как в этих немыслимых условиях горцы не теряли ни совести, ни мужества, не забывали о чести! Несмотря на самую жалкую бедность, горцы хранили, как святыню, радушие и гостеприимство, делились всем, что было: и чурек последний пополам, и горсть муки, и горе, и радости, такие редкие, что улыбающихся лиц не видно, даже дети и те грустны и задумчивы; из цветов, что весной усыпают альпийские луга, они знали только съедобные. Взрослые наивностью напоминали детей, а дети походили на взрослых озабоченностью… Правду сказать, от такой жизни можно было прийти в ужас, обезуметь, биться головой о камни. Но, к моему удивлению, в жителях аула еще теплилась надежда, люди не теряли веры в лучшее будущее. Впрочем, многие ничего не смыслили ни в революции, ни в новой власти, говорили, махнув рукой:

— А что нам до новой власти? Был царь, его скинули; будет теперь новый царь… Испокон веку так…

— Нет! Больше не будет царя! — возражал выехавший некогда на заработки в город и там присоединившийся к восставшим рабочим и прозванный за это в ауле Итин-Али — Красный Али; кстати, он безвозмездно обучал желающих грамоте, — как умел, конечно.

— Так не бывает! Какая же страна без царя?

— Но говорю же: нет царя!

— А кто правит?

— Народ.

— Как это «народ»?! Все вместе, что ли?

— Народ выбирает людей и доверяет им править. Вы же избрали меня в ауле сельсоветом…

— А если так, почему меня не спросили? Разве я не народ? — оскорбился какой-то старик и просунул руку под шубу, почесал бок.

Итин-Али растерялся, обещал непременно выяснить, народ или не народ этот старик, и поспешно заговорил о другом:

— Скоро наступят хорошие времена, дайте справиться с трудностями, люди добрые!

— Сперва надо справиться с голодом, — упрямо возразил старик.

— Мне поручили сказать вам, что надо засеять поля…

— Будто сами не знаем! А чем засевать? Вшами, что ли?

— Обещали помочь, но много не могут. Надо собрать свое зерно.

— А детей голодом морить?

— Поймите, люди добрые: чем больше посеете, тем больше будет зерна. Вам же лучше! А теперь весна, много съедобных трав: крапива, щавель, подорожник, мята, заячья капуста, лесной лук, скоро будут земляные яблоки, разные ягоды…

«Сельсовет» Итин-Али почти умолял жителей аула; да и какой он был, в сущности, «сельсовет» — ни двора, ни конторы, ни печати в кармане…

— От зелени, дорогой, мы уже позеленели; чего доброго, осенью пожелтеем и опадем, как листья.

— Землю надо вспахать!

— Для чего?

— Посеять зерно, вырастить урожай.

— Ты, дорогой, дай зерно, а мы знаем, что с ним делать. Дай, покажи, что пришла новая власть!

— Обещали, а пока нет у меня… Но у вас же есть хоть немного.

— У кого?!

— Я видел, вчера твоя жена молола на ручных жерновах…

— А знаешь, сколько аллах дал мне детей?

— Не знаю.

— Шесть птенцов ждут с раскрытыми клювами, есть просят!

— И все-таки прошу: не оставляйте землю пустой! Она теперь ваша, будьте ж хозяевами: земля отблагодарит сторицей… Вот спросите Мутая, я же правду говорю, земля ваша, — так обратилась ко мне за помощью советская власть в ауле Чихруги.

— Наша, говоришь? А как поспеет зерно, потребуют одну мерку на выкуп земли, другую мерку для мечети, третью мерку — тебе, а что мне останется?

— Да не надо мне ничего! И на выкуп земли не надо платить, и мечети не надо платить дань. Скажи же им, Мутай, убеди!

16
{"b":"242246","o":1}