Еще раз всплакнула.
— Я бы его, миленького, собой прикрыла, согрела, напоила, накормила.
Она совсем забыла, что сама-то голодает, в холоде, под обстрелом работает. И ее подружки тоже про это забыли, разом заголосили, печалясь о тех, кто в окопах, на фронте.
Бледные губы Кабалкиной задрожали. Она силилась найти нужные слова. Подошла к матери, что читала письмо, обняла.
— Славный у тебя сын. Гордись им. И мы все тоже им гордимся. Он обязательно отомстит за свою рану. И за наши беды, лишения отомстит… Бойцы нашей армии сражаются за правое дело и потому жизни своей не жалеют, проявляют героизм. Вот увидите, как они еще фашистских оккупантов погонят! Не могу вам указать месяц и день, но уверена, что погонят. Ну, давайте дальше сводку читать. «Боевая деятельность партизан Лениградской области не прекращается ни на один день. Отряд товарища Г. совершил ночью налет на деревню Т., где расположилось на отдых фашистское подразделение… Партизаны перебили всех немцев и захватили много оружия и ценных документов».
Четырнадцатилетняя Люся, молча помогавшая матери перебирать проводки, спросила:
— Тетя Фаня, а кто он, товарищ Г.?
— Я тоже не знаю, Люсенька. Пока это тайна, чтобы фашисты не узнали. Мы ведь тоже держим в секрете, что у нас на заводе делается. Шпионы пытаются проведать, а мы язык за зубами должны держать. Иначе не одолеть врага. А вот когда победим, расскажут и про товарища Г., и про его подчиненных, и про всех нас. И про тебя, Люся, расскажут. Парод нам будет благодарен.
Ливенцов уже успел шепнуть на ухо Кабалкиной, чтобы шла на партком, да все стоит, не уходит. Так приятно видеть, как оживляются отекшие от голода, суровые, мертвенно-бледные лица.
В военпредовском закутке тоже разговор. Военные товарищи тут, Михалин, Апеллесов, Витковский. Тамара Ольховская, диспетчер на сборке, что-то им рассказывает. И плачет. С фронта, что ли, недобрую весть получила? Два ее брата, слесари завода, воюют. Ольховские — целая рабочая династия.
Тамара всегда как огонь, а тут еле говорит, платок в руке мокрый. Просто непохоже на нее. Не дай бог, если цех вовремя не подаст нужные детали, начальник сборки тут же поставщиков стращает: «Смотрите, я на вас Тамару напущу!» Она и к директору, и в партком постучится, не сробеет, лишь в военпредовской тише воды, ниже травы. Тут если найдут порок в «Северке», краской заливается, будто лично виновата, будто ей, диспетчеру, за весь завод положено перед Красной Армией отвечать.
Ливенцов прислушался, понял, что речь идет о Захарчине, механике по приспособлениям, сутулом старичке, таком уважаемом, что все его звали дедушкой.
— Миленький, — так Тамара говорит о нем и всхлипывает. — Сыновья у него все на фронте, жена недели две как скончалась. С того дня он и домой перестал ходить. Вы же видели: день и ночь у верстака. Неизвестно, когда и отдыхал. Все мудрует, что-то придумывает. И такой был безотказный! Говорит мне: «Схожу домой, Тамара. Долго не был». А на другой день не явился. Сразу догадались: заболел. Товарищ Витковский послал меня проведать. Пришла. Лежит в постели, тяжело дышит, лицо как мел. Увидел меня и шепотом ругает: «Зачем пришла, силы тратишь. Мне все равно помирать». Ну, я в магазин сходила, хлеба ему на карточку взяла. Убрала в комнате. Чай подогрела, заставила горяченького выпить. Сегодня снова к нему. Открыла дверь, а в комнате тихо-тихо. Подошла к кровати. Может, спит, думаю. Но нет, вижу, не дышит. Глаза открыты, остекленевшие. Нашла саночки в прихожей и на кладбище отвезла…
Тамара умолкла. Молчали и все, кто слушал. «Не новость такое, — подумал Ливенцов. — Сколько уже умерло. Страшно сказать, а и привыкнуть бы нужно, да вот не привыкают. Скорбь на лицах, глаза вытирают… Скорбь по каждому умершему, как по близкому человеку. Всех она породнила — блокада».
В десять часов в парткоме захлопала дверь. Собирались члены парткома, приглашенные. Усаживались тесно на деревянных лавках, шумели.
Последними пришли Апеллесов и Витковский. Спорили на ходу — каким должен быть «Север-бис», усовершенствованный. Попытались и Ливенцова втянуть в разговор, но он не поддался, поднял руку, прося тишины.
— Сегодня мы, — начал секретарь, — похоронили одного из старейших наших рабочих — Михаила Ивановича Захарчика. Прошу встать, почтить его светлую память минутой молчания.
Опять загремели лавки, когда садились. Но шума, какой бывает, когда собираются, не было. Ливенцов объявил повестку дня.
Запыхавшись, вошел инструктор горкома партии Сочилин — спешил, видно, чтобы не опоздать. Присел с краю, и уж лица опять все к Ливенцову, слушают. А тот мерно, негромким голосом начал:
— Если поискать сравнений, то мы уже давно как бы плывем с вами в океане во время шторма, даже урагана. И теперь на нас катится самая грозная волна — девятый вал. Топливо на исходе. О положении на лесозаготовках сведений нет. Через час я туда отправлюсь. Так вот, решено пока что разобрать ветхие деревянные постройки на втором дворе. Есть предложение объявить аврал…
Ливенцов не успел договорить. Дрогнули стены. В раскатистый гул разрыва вплелись звенящие звуки бьющегося стекла. Штукатурной пылью густо заволокло комнату.
— Кого ранило? — кричал Ливенцов. — Кого ранило? Обошлось. Раму окна целиком высадило. Поцарапанные лица и руки — не в счет.
Прибежал начальник охраны, объяснил:
— Снаряд пробил стену заводского корпуса. Людей там не было, жертв нет.
Отряхивались, рассаживались по местам. Ливенцов поставил предложение об аврале на голосование.
— Так. Единогласно. А теперь прошу всех во второй двор. Ломы, топоры и пилы можно получить в проходной.
К коммунистам присоединилась большая группа комсомольцев. Начали с чердака — содрали толевую кровлю, сбросили вниз стропила.
Через полчаса Ливенцов обратился к работавшим с просьбой отпустить его и Сочилина: надо обязательно побывать на лесозаготовительном участке.
* * *
Ни шпал, ни рельсов не было видно под сугробами. И колес у вагонов. Даже на состав не похоже. Когда-то, кажется, целую вечность назад, на этих путях застрял восьмой эшелон. Отсюда, с железнодорожной станции, под обстрелом вытаскивали станки. Но немало еще оборудования осталось на платформах, заметенных снегом.
— Весной обязательно заберем, — сказал Ливенцов. — Ничего не оставим.
Они поспешили к единственному расчищенному пути. Подошла летучка-дрезина с двумя платформами. Сели на какие-то ящики. Поехали.
Ветер бьет в лицо, промораживает, зато — движение. Заснеженные поляны, заколоченные дачи в лесу уплывают назад. На поворотах сильно бросает, только держись. А руки закоченели, а сил, кажется, уж и совсем не осталось, не удержаться.
Соскочили на полустанке, натоптанной стежкой двинулись через поле, к темневшему вдали лесу.
Снег на пригорках выдуло, чернели замерзшие глыбастые борозды.
— Ты смотри! — Ливенцов присел. — Карто-о-шка…
Встал, прошел вперед, вернулся, потом двинулся в сторону. Несколько раз нагибался. На его ладони лежали, свободно умещаясь, три маленьких мерзлых клубня.
— Ну и остроглазый, — сказал Сочилин. — Только на что они, не разгрызть.
— На огне оттают. Людей надо сюда послать, может, что и соберут.
— Не соберут. Чего тут соберешь! Камень, а не земля… Теперь дрова самое главное.
— Про дрова сам знаю, товарищ инструктор. — Официальное обращение означало, что Ливенцов сердится. — Можешь не объяснять. Знаешь сколько вчера людей на заводе умерло? Хоронить не успеваем.
— Знаю, знаю, — вздохнул Сочилин. — Чего ты вспылил?
Некоторое время они шли молча. Снег морозно скрипел под ногами, словно гул прибоя, доносился из лесу шум деревьев под ветром — тревожный, сердитый.
— Слушай, если бы тебя в армию сейчас направить? — первым сказал Сочилин. — Как бы ты к этому отнесся?
— А что? — встрепенулся Ливенцов. — Есть такое намерение? В горкоме?
— Да нет, просто так пришло на ум.