Наш взвод был расформирован, и мы вернулись в Милиану. Вокруг Муха уже образовался кружок, оценивший его редкие способности. Первый месяц я провел там превосходно и наконец познакомился с городом. По окончании обучения мы все получили чин сержанта. В Милиане нас распределили по разным частям. По воле случая в роте, куда я попал, оказался старый кадровый сержант, мой однофамилец. Когда я представился капитану, он мне сказал, что я ошибаюсь: сержант Шаалал, зачисленный в его роту, уже давно в строю. Я вернулся в свою прежнюю часть; ею командовал младший лейтенант, получивший этот чин еще лет двадцать тому назад. Иметь среди подчиненных грамотного унтер-офицера и, по-видимому, кое в чем разбиравшегося вовсе ему не улыбалось. Он приказал мне немедленно убраться, иначе… Я опять обратился к капитану, но тот ответил мне столь же недвусмысленно. Итак, все отказывались от меня, и мне не оставалось ничего другого, как подать соответствующий рапорт и дожидаться распоряжения начальства. Так я и поступил. По вечерам я удалялся в свою палатку, а днем занимался чем вздумается.
Писарь заложил мой рапорт в детективный роман, где бумажка и пролежала целых четыре дня. А когда сослуживец, которому он дал почитать книгу, нашел в ней мой рапорт, писарь испугался, как бы его не наказали за небрежность. Исправить число опасно — слишком бросается в глаза; если же изменить месяц, то это может быть принято за поправку, сделанную самим подателем. Кончилось тем, что писарь переделал «апрель» на «май», и таким образом мой рапорт пролежал целый месяц под спудом, а обо мне все это время никто ничего и не знал.
Судьба Менаша — он тоже получил чин сержанта — сложилась иначе. В противоположность мне мой брат заслужил славу отличного унтер-офицера. И в самом деле к многочисленным мелочам военной жизни он относился на редкость внимательно и добросовестно; тут проявился его истинный талант, которого я до тех пор не замечал. Именно ему давали самые доверительные и ответственные поручения, именно на него возлагали обязанности, требующие особого прилежания и находчивости. И офицеры и товарищи твердили ему, что он прямо-таки «создан для военной службы», но ведь я еще недавно видел его возле Давды, а теперь жил с ним в одной комнате, и мне было ясно, почему днем Менаш взваливает на себя столько нелепых дел: он поступал так для того, чтобы никакие видения не мучили его ночью, чтобы сразу забыться мертвым сном.
Поэтому вечерами он возвращался всегда очень поздно. Мух служил в музыкантской команде, времени свободного у него было много, и он стал добровольным денщиком Менаша — стирал его белье, исполнял поручения, утром подавал кофе, чистил сапоги, убирал постель, а по вечерам они вместе отправлялись в казарму, а иной раз и в город, если дежурным по части бывал их приятель.
Я недоумевал, о чем они могут без конца толковать каждый вечер, и однажды, обуреваемый неуместным любопытством, пошел их разыскивать в казарму. На заднем ее дворе высилась куча песка, который солдатские башмаки и потоки дождя разносили по всем закоулкам. Друзья оказались там: они лежали на спине, обняв друг друга за шею. Я не верил своим глазам. Я хотел было бежать, не выдав своего присутствия. Но постыдное желание выведать побольше удержало меня, и я долго подслушивал их разговор.
Не буду повторять, что они говорили друг другу. Уважение к другу детства обязывает меня предать забвению его безрассудные речи. Я стоял как вкопанный; меня охватило даже не столько негодование, сколько удивление. Разумеется, слова еще не выходили за пределы дозволенного; воспитание приучило Менаша ценить форму, но за внешне приличными выражениями легко было догадаться об истинной природе чувств, привязывавших моего брата к Муху. Возможно ли, что Менаш так опустился?
Мне припомнились некоторые мелочи. Передо мною вновь предстал Мух, пляшущий в женском платье, в памяти смутно ожили ссоры Равеха с Уали из-за Муха, на которые я в свое время не обратил особого внимания.
Когда изумление мое улеглось, я принял твердое решение. Нельзя допустить, чтобы Менаш погряз еще глубже! Я собрался в тот же вечер поговорить с ним. Когда он вошел, тяжело шагая, я сидел на своей койке и перечитывал странное письмо Аази, где она, прямо не жалуясь на мою мать, предупреждала меня, чтобы я не слушал никаких ложных обвинений.
В блестящих глазах Менаша было что-то животное, как и тогда, на площади в Тазге.
— Еще не спишь?
— Тебя жду.
— Вот как?
— Тебя все не было, и я испугался, не случилось ли с тобой чего-нибудь.
— Но ведь ты же знаешь, что я все вечера провожу с Мухом.
— Хотел бы я знать, что у вас может быть общего?
Он уклонился от ответа, сделав вид, будто только сейчас заметил письмо в моих руках.
— От Аази?
— Да.
— Что она пишет?
— Что Давда и она сама очень по тебе скучают. Скажи, помнишь ты еще Таазаст, вечера у Давды?
Ничего. Ни малейшего отзвука, словно все это для него давно умерло. Тогда я пошел напрямик:
— Зачем ты так часто ходишь вместе с Мухом? Ты унтер-офицер, он тебе не ровня ни по культуре, ни по образованию.
Менаш резко обрушился на меня:
— Ты весь пропитан презренными мещанскими предрассудками. Пора бы избавиться от них. Образования, конечно, он не получил, зато какой это человек, какая богато одаренная натура!
Я стал возражать, и тут Менаш, чтобы убедить меня, раскрыл мне всю правду. К Муху он не чувствует ничего, кроме чисто дружеской симпатии. Ему нравятся зеленоватые глаза пастуха, он даже назвал их «волнующими», и его загадочная улыбка, но выше всего он ценит в нем удивительный ум и неоспоримый артистический дар. Это великолепный самородок, как выразился Менаш. Мух в свой черед ценит в моем брате изысканность, культуру, все то неуловимое, что дается тщательным воспитанием.
Но может быть, Менаш рассказал мне не все? На другое утро, когда Мух принес кофе, я завел разговор на волновавшую меня тему. Он охотно его поддержал. Как я и думал, кое о чем Менаш умолчал, а именно о неприкрытой вражде к нему Равеха и Уали, которые объединились, после того как Мух отдал предпочтение этому чужаку, даже не принадлежащему к их среде; о расколе ватаги — часть ее присоединились к Менашу и Муху, а другая — к Равеху и Уали; наконец, о событии, которого, правда, не знал и сам Менаш, а именно о том, что за несколько дней до мобилизации Мух женился.
Пастух говорил об этом как бы извиняясь; жениться его заставила мать: жаловалась, что нет у нее никого, кто помогал бы ей по хозяйству и в поле. Жену свою он не любит, увидел ее первый раз на свадьбе, при первом же удобном случае расстанется с нею.
— Менаш этого не знает, — сказал он мне полусконфуженным-полупросящим тоном, намекая, что моему брату отнюдь не обязательно знать это.
— Так он и не узнает, — ответил я.
Губы Муха скривились в усмешке.
Не столько от желания курить, сколько от смущения я достал сигареты и предложил Муху; он отказался. Я знал, что он очень воздержан, даже когда члены ватаги передавали друг дружке трубку с кифом[12], он всегда отказывался. Уставившись на клубы дыма, я думал о Мухе. Я снова представил себе, как он впервые появился в казарме в том же коричневом бурнусе, что носил в Тазге. Волосы у него тогда были острижены довольно коротко, теперь он отпустил их; все та же белая шерстяная феска, надетая набок, прикрывала его лоб, из-под четкой линии бровей блестели влажные глаза; движения его и голос ничуть не изменились. Во время разговора он по-прежнему вытягивал длинную шею вперед.
— О чем ты думаешь? — прервал он мои размышления.
— О тебе.
Он устремил на меня серьезный и такой пристальный взгляд, что я смутился.
— Ты поедешь в отпуск на праздник рождения пророка? — спросил я, чтоб уйти от немого вопроса в его глазах.
— Я как раз собирался тебе об этом сказать. Можешь заполнить за меня бланк?
Я был рад переменить разговор и охотно заполнил мятый белый листок, который Мух вынул из кармана. Он попросил не вписывать, куда именно он собирается.