— Приказано убивать жидов, вот что это значит.
Кровь бросилась мне в голову при этих словах. Я осталась стоять у двери, не будучи в силах сделать ни шагу.
Странное зрелище предстало нашим глазам, когда нас вывели на прогулку. Весь двор тюрьмы был покрыт перьями, которые ветер занес из города. Это были перья из еврейских подушек и перин, разорванных погромщиками.
Два дня и две ночи продолжалось избиение евреев, и их отчаянные вопли слышались в нашей тюрьме. Только на третий день начали арестовывать громил.[144]
Спустя некоторое время к нам в тюрьму привезли Давида Ройтерштерна. У него нашли мои письма и арестовали где-то в Польше, где он находился на военной службе. Эти письма послужили самой серьезной уликой против меня, так как в них я самым определенным образом высказывала свои взгляды на царизм и обсуждала меры борьбы против него.
Через несколько дней меня вызвали на допрос. Жандармский полковник встретил меня с торжествующим видом.
— Признаете ли вы эти письма, — при этом он вынул связку моих писем к тов. Ройтерштерну, — найденные у рядового Ройтерштерна и написанные по-еврейски, вашими?
— Я отказываюсь от показаний, — ответила я. Полковник тогда сказал:
— Предварительное следствие по вашему делу закончено, и по распоряжению его высокопревосходительства, министра внутренних дел Плеве, вы будете преданы суду.
Допрос был окончен, и меня отвели в мою камеру. После этого допроса для меня стало ясно, что меня нескоро выпустят.
Весть о том, что Гольдманы, Корсунская, Гриша Элькин, Шпайзман и я будем преданы суду, дошла до товарищей на воле. Этот поворот от практиковавшейся долгое время системы административной ссылки вызвал большой интерес среди либеральных кругов России. Несколько известных адвокатов — Маклаков, Кальманович, Ратнер и другие — написали прокурору, предлагая выступить в качестве наших защитников.
Наконец, нам вручили копию обвинительного акта. Статья, по которой мы обвинялись, карала каторгой от 8 до 12 лет.
Суд был назначен на 6 октября 1903 гада. За несколько дней до суда я была вызвана в тюремную контору. Вместо жандармов, которых я ожидала встретить, я увидела двух мужчин в штатском. Надзиратель назвал им мою фамилию и вышел. Первый раз со времени своего ареста я оказалась наедине с свободными людьми без неизбежных жандармов.
Один из посетителей обратился ко мне:
— Я — Кальманович, присяжный поверенный, а это мой коллега — Ратнер. Мы приехали вас защищать. Вы действительно автор тех писем, которые упоминаются в обвинительном акте?
— Да, конечно, — отвечала я.
— Сколько вам было лет, когда вы писали эти письма?. -спросил Ратнер.
— Шестнадцать.
— Ужасно, ужасно! — воскликнул Кальманович. — 8 лет каторжных работ за письма, написанные в 16 лет!
Он принялся ходить взад и вперед по комнате, глубоко задумавшись. Потом вдруг остановился, как будто вспомнив о моем присутствии, и сказал:
— Но вы не беспокойтесь. Вы увидите — вы будете оправданы.
— Нет, — сказала я, — едва ли возможно, чтобы я была оправдана. Вам наверное известно наше общее решение не защищаться перед царским судом. Вы знаете, когда я писала эти письма, у меня совсем не было определенных намерений. Но после того, как меня продержали в тюрьме эти долгие месяцы, мои мысли сложились определенно, и ничто не может изменить их. И я намереваюсь сказать это открыто царскому суду.
— Мы вполне понимаем вас, — сказали они. Простившись со мной, они ушли, обещав повидаться со мной еще раз до суда.
Наконец долгожданный день суда наступил. Но, узнав, что среди сословных представителей, которые должны были нас судить, находится городской голова Синадино, один из главных организаторов Кишиневского погрома, мы заявили отвод против него, и суд постановил отложить наше дело и перенести его в Одессу.
В отдельном вагоне, в сопровождении жандармов, нас отправили в Одессу. Там нас встретили солдаты и казаки и отвезли в тюрьму. Обстановка Одесской тюрьмы далеко не походила на нашу кишиневскую. Нас рассадили по одиночкам, которые не отличались большими размерами. Сквозь маленькое отверстие в двери можно было видеть висячую лампу в коридоре. Эта лампа освещала также и мою камеру. Узкое окошко с двойной железной решеткой было сделано высоко в стене.
В этой тюрьме мне пришлось провести многие месяцы и перенести тяжелые репрессии, в роде связывания рук, таскания в карцер и т. п.
Наше дело слушалось в начале ноября 1903 года. Тюремная карета ожидала нас возле ворот. Два жандарма с саблями наголо уселись по бокам. Окруженная казачьим конвоем, карета быстро катилась по пустынным улицам и, наконец, остановилась перед зданием суда. Жандармы отвели нас в комнату обвиняемых и заперли там. Вскоре дверь открылась, и наши защитники вошли один за другим. Они были больше взволнованы, чем мы, так как ожидали сурового приговора для некоторых из нас. Они даже предполагали, что приговор был предрешен самим Плеве, и чувствовали тщетность своих усилий спасти нас.
В 10 часов жандармы с обнаженными саблями отвели нас в зал суда. Публики там не было. Кроме двух-трех наших родственников, в зале находились только жандармы и шпики.
Судьи вошли, заняли свои места, и суд начался. Секретарь прочел обвинительный акт. Мы обвинялись в устройстве тайной типографии, в печатании «Искры» и возбуждении к бунту.
В ответ на вопрос председателя: «Признаете ли вы себя виновными?», мы все отвечали «нет». Тов. Шпайзман и я заявили, что не имели отношения к изданию «Искры», которая является органом с.-д., и что мы состоим членами партии с.-р.
Все свидетели дали благоприятные показания, кроме официального переводчика моих еврейских писем, местного раввина. Он утверждал, что одно из моих выражений гласило: «Я не успокоюсь до тех пор, пока не пролью крови вампира», хотя другой, неофициальный, переводчик говорил, что это выражение значит: «Я не успокоюсь до тех пор, пока не прольется кровь вампиров». Раввин утверждал, что спорное выражение было написано ясно и правильно и что он перевел его точно.
На второй день были речи обвинения и защиты. Прокурор требовал максимального наказания — 12 лет каторжных работ — для всех нас. Когда нам предоставлено было слово, тов. Гольдман произнес блестящую речь, продолжавшуюся полтора часа. Она произвела на судей очень сильное впечатление. Впоследствии речь эта была напечатана и распространена организацией с.-д.
Мой защитник Ратнер сказал в своей речи:
«Частные письма не могут служить уликой для суда, особенно в том случае, когда в них говорится об общих идеалах и убеждениях. Такие письма имеют отпечаток индивидуального настроения и, следовательно, не могут иметь значения точных улик. Можно ли выбрать произвольно одно заявление и отбросить другое? Верить одному и не верить другому? Мы должны верить Школьник, когда она заявляет, что она социалистка-революционерка, и вторичное утверждение прокурора, что она социал-демократка, совершенно непонятно. Между социалистами-революционерами и социал-демократами большая разница.
Рабочий орган, который, как говорит в своих письмах Школьник, она намеревается издавать, ни в коем случае не может быть „Искрой“. Всякий прекрасно знает, что этот орган издается за границей и стал выходить гораздо раньше того времени, когда Школьник писала свои письма, следовательно, она не могла иметь в виду „Искру“, когда писала о намерении своем и своих друзей выпустить газету…
Что же касается слова „вампир“, то, оставив в стороне сомнительную добросовестность перевода, рассматривать его, как обдуманное намерение совершить террористический акт, — юридически невозможно. Это просто поэтическое выражение террористического настроения, которое охватило в настоящий момент, в силу обстоятельств, не одно молодое сердце в России. Было ли написано „вампир“ или „вампиры“, для нас не имеет никакого значения, так как в письме выражено абстрактное желание, а за такие желания не наказывал еще ни один суд. Главная мысль обвинения заключается в том, что обвиняемая имела определенные мнения, убеждения и общие намерения, и это понятно, если внимательнее взглянуть на ее жизнь. Работница с пятнадцати лет, живая и смелая, она задумывалась над странным контрастом между положением ее и ее сотоварищей, с одной стороны, и положением заказчиц — с другой, хотя ее собственное умственное превосходство над этими разряженными дамами не могло быть для нее секретом.