Но все-таки главным критерием было, по-видимому, общественное мнение о том или ином чиновнике, а не занимаемая им должность. „Жертвы 1902–1904 годов были хорошо выбраны как символы государственных репрессий, — справедливо пишет М. Перри, — …убийства Сипягина и Богдановича принесли определенную поддержку эсерам в массах“.[28]
Сложнее стало в период 1905–1907 годов, когда число терактов возросло в десятки раз и когда выбор жертвы уже перестал быть прерогативой ЦК. Теперь, кого казнить, а кого миловать определяли зачастую местные партийные комитеты, „летучие боевые отряды“, боевые дружины. Террор действительно стал массовым, ЦК был не в состоянии контролировать боевую деятельность на местах.
Чем же руководствовались террористы? Говоря о критериях выбора объектов террористических атак, Зензинов разъяснял, что в 1905 году „в партийной прессе все особенно отличившиеся в массовых расправах с рабочими и крестьянами губернаторы и градоначальники были как бы приговорены партией к смерти“.[29] Сходные соображения высказывал В. М. Чернов: „мишени террористических ударов партии были почти всегда, так сказать, самоочевидны. Весь смысл террора был в том, что он как бы выполнял неписанные, но бесспорные приговоры народной и общественной совести. Когда это было иначе, когда террористические акты являлись сюрпризами — это было ясным показателем, что то были плохие, ненужные, неоправданные террористические акты“.[30]
Таким образом, произвол был возведен революционерами в норму задолго до захвата одной из революционных фракций власти. Надо было очень далеко уйти от банальных представлений о нравственности, чтобы провозглашать убийство — великим подвигом, а убийцу — какими бы мотивами он ни руководствовался — национальным героем. Однако своеобразие российской ситуации состояло в том, что убийц-террористов считали героями не только их товарищи-революдионеры, но и достаточно широкие слои общества. Общепризнанной героиней считалась Мария Спиридонова. А ведь все имели возможность читать ее разошедшееся в десятках тысячах экземпляров письмо, в котором она рассказывала не только об издевательствах над нею, но и о том, как она хладнокровно, меняя позицию, расстреливала мечущегося по платформе Луженовского, всадив в него в конечном счете пять пуль. Всего, с удовлетворением писала она, нанесено пять ран: „две в живот, две в грудь и одна в руку“.[31]
Нравственный тупик заключался в том, что революционное насилие казалось единственным способом противостоять произволу властей. В открытом письме Ж. Жоресу, осудившему террористическую тактику русских революционеров, ветеран-народник Л. Э. Шишко указывал на бессудные расстрелы рабочих-железнодорожников Семеновским полком под командованием генерала Мина, истязания крестьян в Тамбовской, Саратовской, Полтавской губерниях, закончившиеся убийствами тех, кого общественное мнение считало за них ответственными.
Террористические акты в такой же мере вопрос политической необходимости, как и дело непосредственного чувства. Не все люди, на глазах которых совершаются безнаказанно убийства и истязания, способны выносить эти ужасы», — писал Шишко знаменитому европейцу, вряд ли реально представлявшему себе российскую действительность.[32]
Довольно далекий по своим политическим симпатиям и философским взглядам от Шишко, известный либеральный юрист и публицист К. К. Арсеньев высказывал сходные мысли: «Можно отрицать целесообразность политических убийств, крайне редко приносящих действительную пользу вдохновляющему их делу, но нельзя не видеть в них последнего, отчаянного, иногда неизбежного ответа на длительное и неумолимое злоупотребление превосходящей силой. Нарушаемое властью священное право на жизнь нарушается и ее противниками; виселице отвечает револьвер или бомба…».[33]
Ни власть, ни ее противники не нашли выхода из этого политического и нравственного тупика; впрочем, они его не очень-то и искали, уповая на уничтожение противостоящей стороны. Спираль насилия продолжала раскручиваться; победителей в этой схватке не оказалось.
* * *
В предлагаемой вниманию читателей книге впервые собраны под одной обложкой воспоминания женщин — участниц террористических организаций ПСР. Интересны они, на мой взгляд, не только с исторической, ио и с психологической стороны. Несколько слов о текстах и их авторах.
Открывают книгу воспоминания Прасковьи Семеновны Ивановской Волошенко (1853–1935). Она родилась в семье бедного сельского священника в Тульской губернии, ее мать рано умерла. Отец уделял детям мало внимания, средств на образование не было. Помог случай: вернувшийся по амнистии из Сибири декабрист М. А. Бодиско приобрел в их селе имение и подружился с отцом Ивановской. При материальной поддержке декабриста она вместе с сестрой смогла поступить в тульское духовное училище.
Дальше — обычная «карьера нигилистки»: чтение Добролюбова, Писарева, Лаврова; влияние старшего брата, студента Медико-хирургической академии, причастного к революционному движению; жажда знаний, стремление к независимости и равенству. В 1871–1873 гг., вспоминала впоследствии Ивановская «из нашей клерикальной школы — по пословице — „лиха беда начало“ — целой группой учениц было положено начало движению к женскому образованию, женской независимости и раскрепощению».[34] Ивановская едет в Петербург, учится на Аларчинских курсах, собирается учительствовать.
Затем — попытки вести революционную пропаганду, переход на нелегальное положение под угрозой ареста, активное участие в «Народной воле». Ивановская вместе с Н. И. Кибальчичем была «хозяйкой» конспиративной квартиры в Петербурге; работала в народовольческих типографиях. Затем — арест; в 1883 г. по «процессу 17-ти народовольцев», связанному с делом о цареубийстве 1 марта 1881 года, Ивановская была приговорена к смертной казни. Смертная казнь была заменена пожизненной каторгой.
Заключение Ивановская отбывала в каторжной тюрьме на Каре Забайкальской области, заканчивала в Акатуе. В 1898 г., поскольку срок заключения был изменен, вышла на поселение в Баргузинский округ. В 1902 г. ее перевели ближе к цивилизации, в Читу. Через год она бежала.
С этого момента и начинаются воспоминания Ивановской. Не буду их пересказывать, обращу внимание лишь на некоторые моменты. Во-первых, поражает революционный темперамент Ивановской. Будучи немолодой по понятиям того времени женщиной, проведя около 20 лет на каторге и в ссылке, более того — побывав уже один раз на волоске от петли, она вновь идет на смертельно опасное дело — террор. И все это без малейшей аффектации и рефлексии.
Во-вторых, это первоклассный исторический источник. Написаны воспоминания в 1912 г., над автором не тяготела мемуарная и историографическая традиция; Ивановская стремилась рассказать, «как было дело» — ее текст не портит литературщина, которой, к примеру, пронизаны воспоминания Бориса Савинкова. Ивановская была причастна к самому громкому делу БО — убийству Плеве, общалась с центральными фигурами эсеровского терроризма; многие ее свидетельства уникальны. Например, только она видела непосредственную реакцию Азефа на известие об убийстве «его» министра Плеве или того же Савинкова на следующий день после покушения.
В-третьих, в ее мемуарах, между делом, нарисованы колоритные картинки повседневной жизни России начала века, в частности, петербургского «дна», на котором она вынуждена была провести некоторое время, пока ее не разыскали «работодатели» из Боевой организации.
Ивановская пережила не только почти всех своих товарищей по «Народной воле», но и по БО. Она без восторга встретила Октябрьскую революцию; ее позиция по отношению к ней была во многом сходна с позицией ее родственника (мужа сестры) В. Г. Короленко. Характерно, что в автобиографии, подготовленной для энциклопедического словаря «Гранат» в 1925 г., Ивановская не стала писать о своей жизни после 1917 г., отделавшись фразой: «О жизни и работе уже при новом общественном строе вряд ли есть надобность сейчас говорить».[35]