Надо заметить, что наша жизнь не была отмечена теми трагическими событиями, какими была переполнена мужская каторга. На нас не только не распространялись репрессии, душившие и калечившие мужскую каторгу, доходившие до предела издевательств над человеком. Мы еще и подобия каторжного режима не видали в эту пору (до 1911 года, когда нас перевели в Акатуй «на исправление»).
Не считать же таким режимом комедию с переодеванием в казенное платье (раз, два с наручнями и кандалами для бессрочных), с запиранием камер и прочим маскарадом на время «проезда начальства». Помимо необходимой физической работы — возни вокруг самих себя (уборка, стирка, стряпня, ибо нас не удовлетворял общий котел) — весь свой досуг мы могли тратить по своему усмотрению.
Плевать ли в потолок или учиться, — это определялось собственным настроением да неизбежными в общежитии техническими неудобствами.
И вот, на таком-то сравнительно «безмятежном» фоне вскоре начинают вырисовываться жуткие признаки зарождающегося разложения революционера, как борца за социализм.
Первые из них можно уже найти среди первой же «шестерки» с.-р. каторжанок, привезенных в Акатуй в июле 1906 г.
Учуял эти начатки разложения (еще в то время их точно так не определяя) Григорий Андреевич Гершуни, всегда необычайно ко всем и всему внимательный, обеспокоенный «неспроста» задумчивым видом «усомнившейся», — одной из наших сестер, неглупой, серьезной и, казалось, такой крепкой и такой трезвой…
Не берусь здесь разбираться в основных причинах и ближайших поводах, порождавших те или иные червоточины, а также сваливать вину на обстановку, на окружающих, не сумевших парализовать начинающееся разрушение. При желании можно найти больше чем достаточно поводов как в тюрьме, так и на воле. Но для меня, как тогда, так и теперь, остается несомненным только одно: будь у одних просто побольше пороху (столько, чтобы хватило не только на «момент действия», а и на период бездействия), а у других настоящий «ключ», а не какая-то никчемная отмычка к пониманию «сущего» (чего так страстно жаждали все), то как те, так и другие прошли бы невредимыми через все свои терзания и «потрясающие» сомнения, тяжелые «разочарования» в себе и других, через всякие свои и «чужие» безобразия и разные досадные мелочи жизни… Несомненно также для меня, что уже здесь, в нашей на редкость недружной шестерке, было заложено начало «отхода от революции». С переводом «шестерки» в Мальцевскую женскую тюрьму (февр. 1907 г.), с притоком новых каторжанок (с.-р. просто, с.-р. максималисток, анархисток различных группировок и с.-д.) круг «усомнившихся» расширяется, и процесс разложения углубляется. Растет не по годам, а по месяцам, по дням и крепнет дух скептицизма, разочарования, отчуждения, критики и «критиканства», отливаясь в самые различные формы, в зависимости от разнообразия содержания и характеров индивидуальностей.
Недостатка же в разнообразии индивидуальностей у нас не было как среди с. — д., так среди анархисток и особенно среди с.-р., представленных на каторге в большинстве. Помню, как не раз мы умилялись столь великому разнообразию. «Подумайте, какое богатство! Что ни с-р., то особая индивидуальность! Какая роскошь!». А вместе с этой роскошью получалась и другая: что ни с.-р., то особый «оттенок» в теоретическом обосновании программы, тактики и, в частности, террора, или уж вовсе совсем особое, такое своеобразное миросозерцание с вытекающим из него своим обоснованием деятельности.
Партия с.-р., как известно, славилась свободой мнений, «вообще», и, в частности, «широчайшей свободой философского мировоззрения». Допускалось иметь каждому свою «философию истории», что вызывало намало недоумений и толков со стороны целого ряда членов партии, считавших крайне необходимой связь программы с определенной, для всех обязательной «философией истории» и пытавшихся (в 1903–1905 г.) этого достигнуть подчас «своими средствами» в ожидании «выявления» более ясного, — чем было в программе, мнения руководящих органов.
Эта хваленая широчайшая свобода дала у нас себя знать вовсю. Здесь можно было найти не только уклоны в сторону марксизма, в сторону субъективной школы с теми или иными своими толкованиями, но и еще всякую отсебятину — «политическую», «мистическую» — трудноподдающуюся более точному определению.
Иллюстрировать это можно, показав хотя бы несколько «образцов» наших умонастроений из более или менее членораздельно выраженных.
Так, например, были у нас, назовем условно, «идеалисты», ибо в то же время они и реалисты, поскольку не соглашались с материалистами с одной стороны, а с другой — с идеалистами.
Признавая важное значение экономики, они в то же время противопоставляли себя материалистам, — так называемым «фаталистам», переоценивающим автоматизм в истории. Отрицая причиннозависимость исторических явлений, ограничивались функциональностью. Признавали значение в истории других факторов, например «роль сознания». Признавали необходимость «этического обоснования социализма», и в то же время учета реальных движущих сил революции: «не шли с проповедью социализма ко всем подряд, а только к трудящимся».
Считали достаточным для действия ограничиваться: «относительностью законов истории» (нет «вечных»), «относительностью правды, истины, справедливости, ставя знак равенства между освобождением трудящихся и освобождением человечества», и пр. В арсенале этой группы, кроме Лаврова, Михайловского и Маркса, были Риль, Гефдинг, Мах, Авенариус, Риккерт и другие представители субъективной школы, марксизма, критической философии и других различных течений новейшей философии.[219]
Часть с.-р. и максималисток и, кажется, немалая, как сами говорили, «шла просто по непосредственному чувству», толкаемая условиями жизни, вдохновляемая героизмом борцов-террористов, как в прошлом, так и в настоящем. Партию с.-р. считали самой «боевой» и «революционной», достойной наследницей «Народной Воли».
Впрочем, среди максималисток была одна самая обоснованная, прошедшая в то время школу марксизма (сначала была с.-д.), оставшаяся в то время при «материалистическом понимании истории»; она обосновала свой максимализм среди многих источников, которыми умела прекрасно пользоваться, между прочим, ссылаясь и на «перманентную революцию» т. Троцкого.[220]
В этих пределах, уже достаточно расплывчатых, было еще немало различных оттенков и своеобразного толкования тех или иных вопросов теории и практики: то переоценка роли личности, тогда как другие уже избегают слова «личность», а заменяют его «сознанием», и различное толкование тех или иных мест Лаврова и Михайловского, то переоценка этического момента в объяснении исторического процесса с чрезвычайным умалением значения экономики («социализм — категория морального порядка», и переоценка значения террора, роли крестьянства и степени его восприимчивости к проповеди социализма и прочие отклонения, неуловимые мною для определения, или не оставившие в памяти следа).
Но как бы ни велики были в этих группах отклонения в ту или другую сторону, во всяком случае общее здесь было то, что все были социалистами прежде всего, что нельзя сказать о других эсеровских разновидностях, довольно-таки своеобразных и уже в достаточной степени источенных критикой, сомнениями, отрицавших и эсеровские, и марксистские, и «вообще» всякие «авторитеты»…
Но пределом своеобразия среди них, бесспорно, была с.-р. террористка, прибывшая на каторгу с крестом, с библией и со своим «собственным» миросозерцанием. Тоже из отрицателей, но только со своими специфическими особенностями: на место авторитетов наших — ставила своих святых и выдвигала свои непреложные принципы, но уже такие, каким даже в просторной эсеровской программе не должно бы найтись места.
Никаких новых откровений, принципов, «авторитетов» тут, конечно, не было, как и новых источников мудрости, прочнее, чем наши, укрепляющих революционную деятельность. По выявленному ею так или иначе — словесно, в действиях, в жизни, — я по крайней мере усвоила лишь немногое: