Последняя речь А. А. Потехина, предложившего подписку на памятник Гоголю, была настолько плодотворна, что способствовала к собранию в тот же день до 3000 рублей. Но обаяние Достоевского все еще действовало на публику, которая преследовала рукоплесканиями излюбленного своего писателя по мере того как, выходя из Собрания, он поочередно появлялся в боковых залах, на лестнице и даже на подъезде, до дверей которого его провожала толпа слушательниц педагогических курсов <…>
Второй музыкальный литературный вечер, на который я отправился после обеда, менее из любопытства, чем для очистки совести относительно участия во всех, по возможности, пушкинских торжествах, оказался в своей музыкальной части совершенным повторением первого вечера <…> Вообще зала была гораздо менее наполнена, чем в первый вечер, и десяток задних рядов стульев был почти совершенно пуст <…>
Достоевский продолжал быть героем дня. В честь его раздавались самые оглушительные рукоплескания. На апофеозе он, вероятно, по просьбе Тургенева и в виде взаимной любезности, возложил свой венок на главу Пушкина. Пушкинского "Пророка" он прочел с большим воодушевлением и должен был повторить его по желанию публики.
Выбор пушкинских стихотворений, читанных Тургеневым, по-прежнему изобличал в чтеце желание подействовать на публику намеками на свою собственную личность. В первой части Тургенев, появившийся вслед за игрою Самариным "Скупого рыцаря", прочел стихотворение Пушкина "Зима". После чтения Достоевским "Песней западных славян" и "Сказки о бурой медведице", публика, соскучившаяся долгим ожиданием пения Каменской, медлившей, вопреки афише, появиться на сцене, начала было расходиться из залы и стала наполнять соседние комнаты, полагая, что наступил уже перерыв между двумя частями вечера. Но в это время со сцены раздался какой-то неурочный звонок, и все кинулись занимать свои места в зале. На сцене появился Тургенев и прочел:
Когда не требует поэта
К священной жертве Аполлон, —
раздались восторженные рукоплескания, друзья и почитатели Тургенева, вероятно, желавшие вознаградить его за утреннее торжество Достоевского, поднесли ему венок, принимая который Тургенев заявил, что положит его сегодня к подножию пушкинского бюста. Не могу скрыть здесь моего предположения о том, что, произнося эти слова, Иван Сергеевич втайне, быть может, надеялся услышать в ответ восклицания своих поклонников, вроде: "Нет! Не к подножию, а на главу Пушкина!" По крайней мере эта не совсем добрая мысль явилась у меня вследствие того, что мне показалось, будто Тургенев не мог скрыть в этот вечер своего завистливого неудовольствия не утренний успех Достоевского. Намек на это неудовольствие я как будто встретил и в чтении Тургеневым отрывка из "Цыган", именно рассказа о сосланном Овидии, которым Ив. Сергеевич отвечал на долго не смолкавшие вызовы и рукоплескания публики, преследовавшие его за сцену, куда он удалился, приняв поднесенный ему венок. По моему мнению, особенно в виду выбора Тургеневым стихотворений Пушкина на первом вечере, не следовало на втором вечере, после успеха Достоевского, читать стихи, оканчивающиеся словами: "Что слава? — Дым пустой!" — и т. д. <…>
Я, как и третьего дня, решился остаться до самого конца музыкально-литературного вечера. Мне было любопытно знать, чем окончатся пушкинские торжества и какое конечное впечатление оставят они в слушателях и зрителях. К сожалению, впечатление это, по крайней мере на меня лично, было далеко не удовлетворительно <…>
Знаменитый апофеоз вышел еще более смешным и странным, чем в первый раз. Появление на сцену русских писателей, актеров, актрис и директора частной гимназии третьего дня еще можно было, пожалуй, объяснить увлечением, восторгом и другими подобными чувствами, возбуждаемыми под влиянием данной минуты или известного, скоропреходящего настроения. Но повторение литературного и артистического Олимпа за бюстом Пушкина, с венками, глупым глазением на публику под блеском электрического освещения, уже теряло свой характер первобытной непосредственности и являлось простым ломаньем комедии по заказу. Прохождение по сцене с венками в руках писателей и артистов, складывание венков к подножию бюста, до известной степени извинительное в первый раз, во второй уже напоминало казенные реверансы институток перед важною особою, присутствующею на экзамене, или фиктивные коленопреклонения мальчиков в католических церквах, когда они пробегают мимо алтаря. Появление в апофеозе разных Максимовых, Потехиных, Мельниковых, Каменских еще, пожалуй, можно объяснить их самодовольством и самомнением; но я не понимаю, как Достоевский, умный, как кажется, человек, мог согласиться на личное участие в этой глупой комедии апофеоза и принять на себя такую странную в ней роль! Уж лучше бы он и во второй раз предоставил Тургеневу дешевую честь увенчания фиктивного Пушкина на фиктивном апофеозе русской литературы, которая сама показалась мне какою-то фикциею в этот вечер[1343]…
Автограф // ЛБ. — Ф. 48.16.3.
См. примеч. к № 201.
204. Соловьевы — А. Г. Достоевской
Телеграмма
Саблино. 10 июня 1880 г.
Перешлите Федору Михайловичу. Радуемся за всё. Понимайте. Примите от нас более чем слова[1344].
София, Юлия, Владимир Соловьевы
Подлинник // ЛБ. — Ф. 93.11.8.121.
205. С. А. Юрьев — О. Ф. Миллеру
<Москва> Середина июня 1880 г.
…Празднества прошли великолепно. Они описаны хорошо в газетах, но прибавить устно можно было бы многое <…>
Вообразите, что сделал со мною Достоевский. Приехав в Москву, он мне сказал, что свою речь о Пушкине он привез для моего журнала. Уверенный в этом, я ни у кого не просил речей[1345]. В этом уверял меня Достоевский в продолжение десяти дней, даже восьмого числа в двенадцать часов дня, — и вдруг девятого вечером говорит мне, что речь свою он отдал в "Московские ведомости". Мысль об этом пришла ему в голову, ради денежного расчета, ночью с восьмого на девятое число. Расчет этот состоит в том, что он до 15 июня (единовременно с "Московскими ведомостями") выпустит свою речь в форме № 1 "Дневника писателя" за 1880 год, дневника затем выпускать не будет. Когда я сказал на это, что я охотно бы согласился на такую операцию его с его статьей, — "Да, видите ли, — говорит он на это, — что речь моя в газете будет печататься разорванно, так как не поместится в одном номере, и публика может иметь всю речь целиком за раз напечатанную". — Признаюсь, я был крайне удивлен и не совсем верю такому расчету и по многим признакам имею основание и причины думать, что на Достоевского имели влияние подговоры Суворина и Каткова (sic!). Объявляя о своем решении, Достоевский поклялся честью, что по окончании своего романа в ноябре он тот же час начнет писать рассказ для меня, и уверял меня в своей любви. Я последнему верю, ибо сам чувствую большую симпатию к нему и в моей речи на обеде, который мы (двадцать человек) ему давали, высказал искреннее мое понимание его сочинений и отношения моего к нему. Но кто меня возмущает, это И. С. Аксаков, с которым, однако, мы в самых лучших дружеских отношениях, и высказываю я ему это прямо <…>
Праздник прошел великолепно и оставил много светлого на душе всех[1346]…
Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.10.17.
206. Из дневника А. А. Киреева